Дорога
Шрифт:
В отличие от братьев Герардо-Иидеец не отрекся от своего селения. Разбогатев, люди всегда проникаются любовью к местам, где они жили, когда были бедны. Видимо, потому, что здесь им легче всего показать, как с тех пор изменилось их положение, и почувствовать себя счастливыми, видя, что другие так и остались бедняками.
Герардо-Индеец купил дом одного дачника напротив аптеки, перестроил его снизу доверху, а в садах разбил клумбы и посадил фруктовые деревья. Время от времени он приезжал в селение и проводил там два-три месяца. Не так давно он признался перед старыми друзьями, что дела его идут хорошо и что в Мексике у него уже
Мике очень полюбилось родное селение отца. Она признавалась, что Мексика ей не подходит, а сапожник Андрес доказывал, что можно точно знать, «подходит» тебе или «не подходит» страна, когда там у тебя два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и три каботажных судна. Ведь в долине у Мики ничего этого не было, и тем не менее она была счастлива. Всякий раз, когда представлялась возможность, она удирала в селение и оставалась там, пока отец не приказывал ей возвращаться. В последнее время Мика, уже взрослая барышня, подолгу жила в селении, поскольку родители ее были в Мексике. Ее дядья, которых в селении называли «подголосками Индейца», заботились о ней и время от времени навещали ее.
Даниэль-Совенок родился как раз в переходный период между двумя и тремя каботажными судами, то есть в то время, когда Герардо-Индеец копил деньги на приобретение третьего каботажного судна. Мике тогда шел десятый год, и она только что познакомилась с селением.
Но когда Роке-Навознику пришла в голову мысль воровать яблоки у Индейца, у Герардо было уже три каботажных судна, а Мике, его дочери, исполнилось восемнадцать лет. В ту пору Даниэль-Совенок уже был способен понять, что Герардо-Индеец вышел в люди и, кстати, ему не понадобилось для этого учиться четырнадцать лет, хотя его мать Микаэла говорила, что он у нее «самый тихий», и хотя в свое время он бегал по селению замурзанный и сопливый. Во всяком случае, так рассказывали в селении, а нельзя же было подозревать, что все жители сговорились между собой рассказывать ему небылицу.
Когда они перелезали через забор Индейца, у Даниэля-Совенка душа ушла в пятки. По правде говоря, ему не хотелось яблок, да и ничего другого, кроме как испробовать что-то запретное. Роке-Навозник первым перемахнул через забор. Он спрыгнул на землю мягко, с кошачьей ловкостью и грацией, как будто колени и лодыжки у него были на пружинах. Потом он из-за дерева сделал им рукой знак поторапливаться. Но у Даниэля-Совенка торопилось только сердце — оно колотилось как сумасшедшее. Он чувствовал, что у него немеют руки и ноги, и какое-то темное опасение убавляло его природную смелость. Герман-Паршивый спрыгнул вторым, а Даниэль-Совенок последним.
Совесть у Даниэля-Совенка в некотором смысле была спокойна. В последние дни ему передалась мания Перечницы-старшей. Утром он спросил у священника дона Хосе, настоящего святого:
— Господин священник, воровать яблоки у богача это грех?
Дон Хосе с минуту поразмыслил, потом уставился на него глазами-буравчиками и сказал:
— Смотря по обстоятельствам, сын мой. Если тот, у кого крадут, очень, очень богат, а вор в крайней нужде и берет яблочко, чтобы не умереть с голоду, всеблагой и милосердный господь не поставит ему это в вину.
Это принесло Даниэлю-Совенку душевное успокоение. Ведь Герардо-Индеец был очень, очень богат, а что до него самого, то разве с ним не могла стрястись такая же беда, как с Пепе-Голованом, который сделался рахитичным из-за недостатка витаминов и которому дон Рикардо, доктор, сказал, чтобы он ел побольше яблок и апельсинов, если хочет поправиться? Кто мог поручиться, что, если Даниэль не будет есть яблоки Индейца, с ним не случится несчастья, подобного тому, от которого страдал Пепе-Голован?
Думая об этом, Даниэль-Совенок испытывал облегчение. Несколько успокаивало его также и то, что, как он знал, Герардо-Индеец и янки были в Мексике, Мика с «подголосками Индейца» — в городе, а Паскуалон с мельницы, следивший за усадьбой в отсутствие хозяев, — в таверне Чано, где он играл в мус. Таким образом, бояться было некого. Почему же тем не менее у него так колотилось сердце, щемило под ложечкой и подгибались колени? Ведь и собак не было. Индеец гнушался этим средством защиты. Наверняка не было ни звонков, поднимающих тревогу, ни капканов, ни замаскированных ловушек. Чего же бояться?
Мальчики осторожно продвигались по саду, как тени среди теней, под высоким, усыпанным крохотными звездами небом. Они переговаривались едва слышным шепотом, трава тихо шелестела под их ногами, и вся эта атмосфера — темнота, легкие прикосновения, таинственные шорохи — взвинчивала нервы Даниэлю-Совенку.
— А что, если нас услышит аптекарь? — проговорил он вдруг.
Роке-Навозник шикнул на него, и он замолчал. Они продвинулись в глубину сада. Теперь они уже не переговаривались, и знаки Роке-Навозника, сопровождавшиеся нервными гримасами, когда Совенок и Паршивый их не сразу понимали, приобретали в полутьме что-то патетическое.
Они подошли к облюбованной яблоне. Она росла в нескольких метрах позади здания. Роке-Навозник сказал:
— Оставайтесь здесь; я потрясу дерево.
У Даниэля-Совенка еще сильнее забилось сердце, когда Навозник начал со всей своей силищей трясти ветви и спелые яблоки посыпались в траву, барабаня, как град. Он и Герман-Паршивый не успевали их подбирать. Даниэль-Совенок, нагибаясь, раскрывал рот, потому что порой ему, казалось, не хватало воздуха. Внезапно Навозник перестал трясти дерево.
— Смотрите, машина, — проронил он сверху каким-то странным, беззвучным голосом.
Даниэль и Паршивый посмотрели в сторону дома, окутанного темнотой. Из-за угла здания поблескивало крыло черной машины Индейца, производившей еще меньше шума, чем прежняя, на которой он впервые приехал в долину. У Германа-Паршивого задрожали губы, когда он потребовал:
— Слезай скорее; должно быть, это она.
Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый сгибались от тяжести яблок, которые они набрали за пазуху. Совенок был сам не свой от боязни, что их накроют. Он с жаром поддержал Паршивого: