Дороги и судьбы
Шрифт:
Видимо, в начале тридцатых годов Петерец из Харбина переезжает в Шанхай и работает там в газете, которую я условно назову "Шанхайские новости", а владельцу дам вымышленную фамилию Аверкин. От других эмигрантских изданий газета "Шанхайские новости" отличалась тем, что никаких выпадов против СССР не допускала. Аверкин был журналистом опытным, вкусы читателей знал и сумел сделать свою газету популярной. И дельцом он был опытным: сотрудников эксплуатировал нещадно. Петерец там и писал, и редактировал, а получал ровно столько, чтобы не умереть с голоду. Рассказывали: Аверкин любил прогуливаться по редакции в халате (жил в том же помещении), а летом - в одних трусах, обмахивался веером, называл сотрудников "мои рабы" и приговаривал: "Куда б вы делись
А Петерец? Сидел, вероятно, не поднимая головы, в худых желтых пальцах сигарета, и пальцы эти дрожали от ненависти, от сознания бессилия. Деться некуда. Ничего не умел Петерец, кроме журналистской работы, иностранных языков не знал, о физическом труде и речи быть не могло - хил, колченог. Только и оставалось, что стараться для Аверкина.
Еще в сороковом году Петерец поражал всех, кто читал газету "Родина", своим знанием трудов классиков марксизма, которых цитировал беспрестанно. Видимо, эту работу по освоению трудов классиков марксизма Петерец начал в те годы, когда работал на Аверкина.
Я вижу, как этот человек возвращается ночью в свой сарай (это непременно был либо сарай, либо бывший гараж, либо еще что-нибудь, едва для жилья приспособленное!), греет на спиртовке воду, заваривает крепчайший кофе, курит, читает, запустив пальцы в нечесаную копну волос. Пыльная без абажура лампочка освещает грязный пол, паутину в углах, железную койку с набросанным на нее тряпьем. А Петерец читает, изредка поднимая голову, устремляя невидящий взор на стену в пятнах сырости, и его бедные близорукие косящие глаза наполняются слезами чистейшего восторга. Теперь он знал, что капитализм обречен, должен исчезнуть, а с ним исчезнут эксплуататоры, и крупные акулы, и мелкие гады типа Аверкина. И главное знал Петерец: социализм не утопия, не мечта человечества, а реальность. Социализм есть, существует, победил! Отныне все помыслы бедного Петереца были устремлены к стране победившего социализма, к земле обетованной. Впрочем, нет. Петерец уже не был бедным, хотя какое-то время еще работал на Аверкина. Петерец был богат. Душа его, жаждавшая веры, веру обрела.
"Союзы возвращения на родину" стали возникать в местах эмигрантских расселений после опубликования Конституции 1936 года. Таких, как Петерец, изучающих марксизм и стремившихся именно в страну победившего социализма, было, полагаю, немного. Люди просто хотели домой. Давно хотели, но боялись. И вот появилась Конституция, где ясно сказано, что всем гражданам СССР даны равные права, лишенцев больше нет, пролетариат простил и бывших собственников, и даже тех, кто против него сражался...
Появление Конституции выбило почву из-под ног эмиграции, восклицал Петерец в газете "Родина", а позже, уже в "Новой жизни", утверждал, что героизм, проявленный советскими людьми в их борьбе против немецких фашистов,- лучшее доказательство правильности расширения демократических свобод, дарованных Конституцией.
Я бы, разумеется, не вспомнила, что именно восклицал и что именно утверждал Петерец, не сохранись у меня посмертного сборника его статей, изданного в Шанхае в 1946 году. Сейчас, просматривая этот сборник, я понимаю, почему в свое время я со скукой читала Петереца, с трудом продираясь сквозь нагромождение бесцветных газетных фраз, а продравшись, облегченно вздыхала - какие-то мысли автора уловить удалось. Теперь я вижу: этот человек с его одержимостью был мне органически чужд.
В передовой статье одного из первых номеров "Родины" эта газета обещала читателю помочь понять всю правду о СССР. Петерец и друзья его, увезенные из России в детстве, никогда в СССР не жившие, полагали, что они эту правду знают. Петерец утверждал, что разговоры о необходимости личного присутствия в стране продиктованы невежеством и ленью - нежеланием вдуматься, вникнуть, вчитаться. Надо изучать классиков марксизма и регулярно знакомиться с советской печатью. Каждому слову этой печати Петерец и его единомышленники верили свято. Иностранной и эмигрантской - не верили. Эта печать, говорили они, лжет и клевещет,
В общество этих энтузиастов я попала летом 1941 года, а первая статья моя появилась на страницах "Новой жизни" в январе следующего года. Начиналась она так:
"Наше детство прошло в том, что мы - бежали, и глагол "бежать" был одним из первых слов, услышанных нами в этом мире... Мы играли на железнодорожных насыпях с другими детьми, которые тоже бежали. Мы лепили снежную бабу в каком-то сибирском городе. Омск? Иркутск? Мы нигде не задерживались долго. Взрослые повторяли знакомые слова: "Они близко. Надо бежать!" Кто были эти "они"? Нас тогда это мало интересовало..."
В статье я поминала няню с ее неизменным "И куды вы меня, барыня, завезли?", рассказывала о том, как мы, молодые эмигранты, плакали на советских фильмах... "Мы видели на экране здоровые, веселые лица людей нашего возраста, нашего поколения и горестно недоумевали, почему мы не там, не с ними, а сидим здесь и печатаем английские письма на английских машинках... Мы начали протестовать. Мы говорили: "Россия есть!" "Нет, нет, нет!" - страстно кричали представители старшего поколения, и эта страстность казалась нам подозрительной. Мы думали: "Они не могут простить большевикам своей утерянной привольной жизни, не могут забыть, что в гражданской войне их разбили, не могут примириться с тем, что "там" обходятся без них... И все мы были похожи на Катю из чеховской "Скучной истории", а старшее поколение на старого профессора. Мы говорили им: "Вот вы прожили долгую жизнь. Вы страдали. Вы много видели. Скажите ж нам, что нам делать, как жить?" - "Право, Катя, не знаю",- смущенно отвечал старый профессор. И тогда мы отошли от них и пошли своей дорогой".
Мать и сестра снимали тогда комнату в пансионе некой княгини Ухтомской. Я жила отдельно. О том, что я собралась идти "своей дорогой", я мать не предуведомила, появление статьи было для нее неожиданностью... В пансионе Ухтомской жили в основном люди аристократического происхождения, были и титулованные - графиня Нессельроде, барон и баронесса Меллер-Закомельские, причем баронесса была урожденной герцогиней Лейхтенбергской. Баронесса занималась вязаньем, графиня гадала на картах и давала уроки французского языка. Князь Ухтомский служил во французском консульстве на какой-то мелкой должности, боюсь, не швейцаром ли? Барон... Не помню уж, что делал барон. Помню, что все они нуждались, с трудом платили за пансион, громкие имена не вязались с внешностью этих людей, плохо одетых и жалких. Вежливые, тихие, уснащавшие свою речь французскими фразами - все они преображались и сверкали глазами, стоило при них произнести слово "большевик"... Мать сказала мне: "Я в твои дела не вмешиваюсь, но на все, знаешь ли, есть манера! Не худо было бы меня предупредить. Вечером в пансионе все на меня набрасываются, а я даже не знаю, о чем идет речь!"
Вскоре матери и сестре пришлось из пансиона переехать, их жизнь там сделалась невыносимой. В Шанхае кипели страсти, с первого дня войны эмигранты разделились на "оборонцев" и "пораженцев". Вторая моя статья называлась "В защиту оборонцев!" и кончалась словами Лермонтова: "...насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом!"
То было началом моей громкой деятельности в "Новой жизни", куда я, вплоть до отъезда в СССР, писала фельетоны и публицистические статьи... Однажды молодой человек, который ухаживал за сестрой Ольгой, пригласил ее ужинать в "Офицерское собрание". Поужинать им не удалось. Молодого человека отозвали в сторонку и попросили удалиться, выразив удивление, что он позволил себе привести в эти белые стены "сестру коммунистки"... Короче говоря, матери и сестре солоно приходилось из-за меня. К счастью, мать в то время от эмигрантских учреждений не зависела, преподавала историю в английской школе "Томас Хэнбери скул". А сестра в октябре 1942 года уехала в Индокитай.