Дороги Младших Богов
Шрифт:
И он знаете какой на самом деле? Он всякий.
Вон когда Серегина мамка с той своей онкологической болячкой слегла, так Гоша…
Гоша тогда всё правильно сделал — всю свою медицинскую родню на уши поставил. Там такие лекарства доставались, что по тем временам и мечтать о них нельзя было. Вытащил Гоша своей энергией Серегину мамку, можно сказать, с того света. Такой вот он чувак…
А когда я ногу на трассе у Лысой горы сломал в январе восемьдесят девятого, кто меня полночи до базы волок девять километров и по пояс в снегу? Разве не Гоша? Гоша.
И много еще чего за ним в плюсах имеется.
Вот почему любого, кто скажет при нас, что Гоша — скотина, мы с Серегой отметелим на раз, не задумываясь.
Это мы можем говорить, что Гоша — м…к. Он и есть м…к. Но это только у нас право есть — его так называть. А остальные пусть поостерегутся.
Фу! Как же всё в этой жизни запутано. Не просечешь ничего без поллитры.
Да?
Я докурил. Третью прикуривать не стал — с утра в желудке подсасывало.
А тут и Гоша как раз хорошо зацепил Серегу в челюсть снизу. А Серега встречным расквасил Гоше нос. На том они и расползлись.
«И они любили друг друга за возможность бескорыстно друг друга ненавидеть», — придумал я в этот момент фразу для будущего романа. Подумал, вот надоест притчи сочинять, возьмусь за роман.
Bcё к тому и шло. Серега сел где стоял. Потом лег. А Гоша задрал бошку и пытался зажать нос платком. Но всё равно кровь успела рясно закапать и рубашку, и светло-бежевый его пиджак.
— Суки, — гундосил Гоша, — беспредельщики. Креста на вас нет… Летишь сюда каждый раз, думаешь, к своим пацанам летишь, а вы… Блин, вчера из Домодедово летел, сон такой обалденный видел, блин… Будто плывем втроем в лодке… Утро, кувшинки, блин… эти… как их там… жужелицы… Всё так… Душа пела… А вы, блин… Уроды.
Серега резко сел и внимательно посмотрел на Гошу, а потом вопросительно — на меня.
Я пожал плечами. Откуда мне было знать, что это всё означает. И лишь спросил наудачу:
— Скажи, а кто веслом во сне этом твоем работал?
— Ну не вы же, — скривился Гоша.
— А доплыли?
— Не знаю… Проснулся. На посадку пошли.
А потом он замолчал. Надолго. И, как показалось, навсегда. И стало тихо.
Только где-то очень-очень высоко кричала о чем-то тревожном невидимая за облаками птица.
Через пять минут мы расстались.
Гоша, не попрощавшись, пошел в ту сторону, где по всем раскладам должна была проходить трасса. Потопал не оглядываясь. А мы с Серегой, не сговариваясь, отвесили ему по поклону с отмашкой — мол, скатертью тебе, братан, дорожка. Катись, раз так, колбаской по Малой Спасской.
Недаром говорят мудрые китайцы, что можно привести коня к реке, но нельзя заставить его пить. Нет никакой такой возможности.
И пусть его, подумали. Пусть.
Ушел он.
Ну а мы нашли место, где можно было, не рискуя головой, спуститься вниз. Освежились ледяной прохладой горной воды, пофехтовали двумя подобранными на песке корягами и, заколов друг друга насмерть, с гиканьем перебрались по влажным черным валунам на другой берег.
Ну и направились налегке — на абсолютном таком легке — в долину. Над которой, кстати, уже завис умытый степными росами оранжевый шар.
Мы с Серегой в тот миг пока еще не наигрались вволю в волю.
2
Окруженная лесистыми кряжами долина в суровой красоте своей выглядела великолепно. Заливающий ее седой ковыль был в то утро отчего-то взволнован. И на его трехбалльных волнах причудливо играли быстрые тени всклоченных облаков. Тени были как дельфины. Резво ныряли они из фалд да в складки мятого полотна.
А ближний план радовал пестротой своего цветущего разнотравья.
И запахи, конечно!
Они разносились по всему раздолью тем вольным ветром странствий, которым только единственно и можно в этой земной жизни надышаться. И — ё-мое! — нельзя надышаться.
Нет, нельзя надышаться — одной жизни, пожалуй, не хватит — и этим вольным ветром, и этими пьянящими благовониями азиатской степи — крутым замесом ни на одну понюшку, где и сон-трава, и горюн, и баюн, и трын, и фиг ее знает какая еще… И — богородская. Есть такая.
Впрочем, подминая остальные, нагло протискивался в наши разомлевшие ноздри горьковатый аромат уже раскумаренной солнцем обыкновенной полыни. Полыни обыкновенной. Ага, просто полыни, или — как-то че-то там по-умному — вульгариуса…
Шли мы от реки еле приметной тропой, которая петляла по непонятным нам, но не зверью, ее протоптавшему, древним заветам. И был, видимо, в этих круголях и турусах какой-то первородный смысл, к которому дикие братья наши чутки, а мы, считая уперто, что кратчайшее — это по прямой, — увы.
Но какие бы выкрутасы тропа ни выделывала, а вскоре стало ясно, что интегрально тянется она к основательным лесам невозможного по своей красоте предгорья.
Впрочем, нам — в нашем архетипическом поиске земного рая — было всё равно куда топать.
К предгорью так к предгорью.
К невозможному так к невозможному.
А через часок, может, чуть меньше (никто из нас не засекал специально), встретился нам и первый абориген. Старик в разбитых кедах. Такой, знаете… Ну такой. Из тех, которых особо и расспрашивать за жизнь не надо, — у них всё на лице поведано морщинами-иероглифами. Всяк волен прочесть.
Ну и сед был он как лунь. Что такое есть лунь, я, честно говоря, не знаю. Но, видимо, нечто белое и пушистое. Как волосы этого дедка.
Старик копался на героически отвоеванном у прерии участке, где посажена была у него всякая вегетарианская всячина. Огурцы-капуста там да прочая — тянем-потянем, никак не вытянем — репка-редька-редиска.
Дед чего-то там творил в три погибели. Я сначала подумал, что с сорняком борется, оказалось, когда ближе подошли, — гусениц ловит.
А гусениц этих было полно. Кишмя кишело всё этими козявками. Просто-напросто нашествие тут какое-то случилось. Мерзко-волосатое нашествие. Флэшмоб натуральный.