Дорогой длинною...
Шрифт:
Ещё хуже обстояло дело с поэзией. Поэты острей и больней чувствовали свою оторванность, бесполезность и ненужность в этом огромном чужом городе.
Самый яркий из них, Георгий Иванов, — современник Блока, Брюсова, Белого, Анны Ахматовой — писал стихи совершенно безнадёжные, проникнутые таким глубоким отчаянием, такой безысходной тоской, что читать их было и больно и грустно:
Хорошо, что нет царя, Хорошо, что нет России, Хорошо, что Бога нет, Только мёртвая заря… Только звезды ледяные, Только миллионы лет. Хорошо, что ничего, Хорошо, что никого, Так черноТакой же болью и отчаянием звучали стихи Владислава Ходасевича, тосковавшего по родине и умершего на чужбине:
Да, меня не пантера прыжками На парижский чердак загнала, И Виргилия нет за плечами, Только есть одиночество в раме Говорящего правду стекла!Величественный образ далёкой, покинутой и уже недоступной родины неустанно преследовал зарубежных русских поэтов.
Георгий Адамович с тоской и мукой вопрошал:
Когда мы в Россию вернёмся, О Гамлет восточный [5] , когда? Пешком, по размытым дорогам, В стоградусные холода, Без всяких коней и триумфов, Без всяких там кликов… — пешком! Но только наверное знать бы, Что вовремя мы добредём!Талантливый Давид Кнут писал
О том, что дни мои глухонемые, О том, что ночью я — порой в аду. О том, что ночью снится мне Россия, К которой днём дороги не найду.5
Гамлетом он называл Сталина.
В сумасшедшем доме умирал знаменитый когда-то Константин Бальмонт, в бреду призывавший родину.
Владимир Смоленский, молодой и очень интересный поэт, писал трагически безнадёжные стихи.
В самом расцвете своего оригинального дарования умер подававший большие надежды Поплавский…
Потухали, гибли на чужой земле яркие дарования писателей и поэтов, оторвавшихся от родной почвы.
Иногда в Париж приезжали писатели из Советского Союза. Я помню в начале эмиграции приезд Владимира Маяковского. Я мельком видел его несколько раз в «Ротонде» на Монпарнасе. Приезжали Всеволод Иванов, только что выпустивший в свет свои «Голубые пески», Лев Никулин, Борис Лавренёв, рассказ которого «Сорок первый» в то время наделал много шуму в эмиграции и особенно в её литературных кругах. Проезжали мимо Ильф и Петров.
Но все они сторонились нас, эмигрантов, и войти в общение с ними так и не пришлось. Все же иные из них, люди «моего выпуска богемы», если так можно выразиться, с которыми я начинал свою карьеру когда-то в Москве, разыскали меня, навестили и немного рассказали о той жизни и стройке, которая шла на родине.
Эти редкие встречи только подчёркивали нашу отчуждённость. Мы уже потеряли общий язык и плохо понимали друг друга, точно это были люди с другой планеты. От них веяло какой-то новой силой, новой энергией, которой у нас не было и не могло быть. Они посмеивались над нашим «гнилым Западом», и это раздражало нас, «парижан», порождая неприязнь и отчуждённость. В свою очередь, нам они казались провинциалами — «деревенскими», «отсталыми» людьми.
«Эрмитаж» на Комартеле был таким рестораном, где рано или поздно встречались все. Очень дорогой и шикарный, созданный исключительно для иностранцев, которых интересовало все русское, он, конечно, был русским постольку поскольку — вернее, таким русским, как себе представляли русское иностранцы. Вроде тех «русских» фильмов, которые фабрикуются в Голливуде, с великими князьями в главных ролях, с роковыми женщинами, какими-нибудь «принцесс Сония» или «Тания», с «кавьяр рюсс» и прочей
6
«Ти данс» — пятичасовой чай с танцами.
Кто только не бывал в этом «Эрмитаже»! Банкиры, министры, крупные дельцы, знаменитости…
Программа состояла из лучших артистов, русских или иностранных.
Туда однажды я привёз из кабачка «Джокей» на Монпарнасе маленькую красивую француженку, которая пела там за двадцать пять франков в день. Мне понравился её голосок и манера пения, и я уговорил хозяина «Эрмитажа» Рыжикова взять её к нам. К сожалению, она не понравилась ему, и он скоро ей отказал. А через три года он сам платил ей двадцать тысяч за один вечер. Это была знаменитая впоследствии Люсьен Буайе.
Пел Юрий Морфесси — все ещё жизнерадостный, хотя и поседевший. Пела одно время Тамара Грузинская, приезжавшая из Советского Союза, пела Плевицкая. Каждый вечер её привозил и увозил на маленькой машине тоже маленький генерал Скоблин. Ничем особенным он не отличался. Довольно скромный и даже застенчивый, он скорее выглядел забитым мужем у такой энергичной и волевой женщины, как Плевицкая. И тем более странной показалась нам его загадочная роль в таинственном исчезновении генералов Кутепова и Миллера. Это было особенно загадочно потому, что и с семьёй Кутепова, и с семьёй Миллера Плевицкая и Скоблин очень дружили ещё со времён Галиполи, где Плевицкая жила со своим мужем и часто выступала.
В течение трёх-четырёх лет ежегодно после концертных турне по Европе я приезжал к сезону в Париж и пел в «Эрмитаже». За это время мимо меня прошло много людей, ярко заметных на европейском горизонте. Со многими из них я был знаком, других наблюдал издали.
Кабак — большая и страшная школа. Кабак многому меня научил и, я бы сказал, даже закалил. Актёру нелегко фиксировать на себе одном все внимание в кабаке, где люди пьют, едят, стучат ножами и вилками, разговаривают и часто не слушают вас. Какую энергию, какую внутреннюю силу тратит актёр на то, чтобы подчинить себе эту дезорганизованную аудиторию! Кабацкую школу могут выдержать очень немногие, и для того, кто может владеть толпой в кабаке, сцена уже отдых, удовольствие. После многих лет такой работы я пел свои концерты уже шутя, не волнуясь, даже не уставая от них.
Среди танцоров «Эрмитажа», среди всех наших князей «на честное слово», был один настоящий князь: Николай Карагеоргиевич — двоюродный или троюродный брат сербского короля Александра, очень красивый и неглупый молодой человек, уже скатившийся вниз с верхних ступеней жизненной лестницы. Он получил образование в России, сербов своих не знал и не любил и родиной считал Россию. Это был беспутный, но очень добрый и благородный юноша, которого страсть к наркотикам довела до положения «жиголо». Он колол себе морфий и не мог жить без него. Иногда его «спасала» на время какая-нибудь женщина. Он бросал морфий. Но через полгода-год он срывался снова, и все продолжалось по-старому.