Дорогой Джон
Шрифт:
Через несколько часов я узнал, что США собираются отвечать на нападение террористов и что первый шаг предстоит сделать вооруженным силам. Наш гарнизон был приведен в состояние боевой готовности, и еще никогда я так не гордился моими солдатами. Личные разногласия и политические пристрастия отошли на второй план. На короткое время все мы стали просто американцами.
Призывные пункты по всей стране были переполнены — шла массовая запись добровольцев. Среди нас, контрактников, желание служить было сильным, как никогда. Тони первым в моем отделении записался на второй срок, и за ним потянулись остальные. Даже я, ожидавший
Проще всего было бы сказать, что на мое решение повлиял всеобщий ажиотаж, но это могло послужить максимум поводом. Допустим, меня увлекла памятная всем волна патриотизма, но не стоит забывать, что я был связан двойными узами — дружбы и ответственности. Я хорошо знал моих солдат, дорожил ими, и мысль покинуть ребят в такую минуту показалась мне трусливой и совершенно неприемлемой. Вместе мы через многое прошли, и я даже не задумывался о том, чтобы оставить службу в те мрачные дни 2001 года.
Я позвонил Саванне и сообщил ей новость. Вначале она меня поддержала. Как всех, случившееся повергло ее в шок, и она прониклась важностью возложенной на меня миссии, не дожидаясь объяснений с моей стороны. Она даже сказала, что гордится мной.
Но вскоре реальность вступила в свои права. Выбрав служение своей стране, я принес в жертву личную жизнь. Хотя расследование по террористическим атакам завершилось быстро, дальнейшие события 2001 года нас напрямую не коснулись. К огромному разочарованию моих солдат, наша пехотная дивизия не принимала участия в свержении правительства талибов в Афганистане. Зиму и весну мы провели за подготовкой к новой кампании — военному вторжению в Ирак.
Примерно в это время письма от Саванны стали приходить реже. Сперва я получал их раз в неделю, потом раз в десять дней, позже, словно дни стали длиннее, письма стали приходить два раза в месяц. Я утешался тем, что настроение и тон посланий оставались прежними, но со временем и это начало меняться. Исчезли длинные отрывки, где Саванна говорила о нашей любви и будущей совместной жизни, прежде наполнявшие меня радостным нетерпением. Исполнение мечты отодвинулось на два года. Писать о столь отдаленном будущем означало лишь бередить раны, слишком болезненные для нас обоих.
С мая я лелеял надежду увидеться с Саванной в июне, однако судьба распорядилась иначе. За несколько дней до отпуска меня вызвал командир. Когда я вошел, он приказал мне сесть и сообщил, что мой отец перенес тяжелый инфаркт. Не дожидаясь моего заявления, командир дал мне дополнительный отпуск с того же дня. Вместо Чапел-Хилла и двух прекрасных недель с Саванной я поехал в Уилмингтон и провел отпуск у папиной кровати, дыша запахом антисептика, который у меня всегда вызывал мысли скорее о смерти, чем об исцелении. Когда я приехал, отец лежал в интенсивной терапии и оставался там чуть ли не до конца моей побывки. Его кожа приобрела сероватый оттенок, и дышал он часто и слабо.
В первую неделю папа часто терял сознание, а когда приходил в себя, на его изможденном лице проступали столь редкие для него эмоции (а их сочетание я вообще видел у него впервые в жизни): отчаянный страх, секундное смущение и благодарность, от которой разрывалось сердце, за то, что я рядом с ним. Я подолгу держал отцовскую руку в своей, чего никогда раньше не делал. Папа не
Но отца не интересовал денежный эквивалент коллекции. Он сразу отводил глаза, стоило упомянуть об этом, и я вспомнил слегка подзабытый факт: охота за монетами куда интереснее, чем сами монеты, а для папы каждый золотой кругляш служил вещественным напоминанием об истории со счастливым концом. Учитывая это, я напряг память, стараясь вспомнить, какие монеты мы нашли вместе. Папа вел исключительно подробные записи; перед сном я их просматривал, и мало-помалу воспоминания оживали. На следующий день я напомнил папе о наших поездках в Роли и Шарлотту. Хотя врачи сомневались, что отец поправится, за две недели он улыбался больше, чем за всю жизнь, и в день моего отъезда отца отпустили домой, приставив к нему сиделку до окончательного выздоровления.
Время, проведенное у больничной койки, благотворно сказалось на нашей с отцом дружбе, но оказалось бесполезным для нас с Саванной. Не поймите меня неправильно — она приезжала как могла часто, всячески помогала и сочувствовала. Но я безвылазно сидел в больнице, и отпуск не помог залечить те трещинки, которые начали появляться в наших отношениях. Честно говоря, я и сам не знал, чего мне от нее нужно: когда Саванна была рядом, мне казалось — лучше бы я остался наедине с отцом; однако в отсутствие любимой мне ее не хватало. Каким-то образом Саванна ухитрилась пройти по этому минному полю, не отреагировав ни на один из стрессов, которые я невольно на ней срывал. Она словно знала, о чем я думаю, и угадывала мои желания лучше, чем я сам.
Однако нам недоставало времени, проведенного вдвоем, общения наедине. Если сравнить наш роман с батарейкой, мое пребывание за океаном разряжало ее почти до нуля, и нам обоим требовалась подпитка. Однажды, сидя у кровати отца под равномерное попискивание кардиомонитора, я сообразил, что мы с Саванной провели вместе всего четыре из последних ста четырех недель. Меньше пяти процентов времени. Даже с частыми письмами и звонками я иногда застывал, глядя в пространство, не представляя, как мы выдержим еще два года.
Иногда нам удавалось погулять, дважды мы обедали вместе, но Саванна училась и работала и не могла остаться. Я пытался не винить ее за это, но сдерживаться удавалось не всегда, и всякий раз дело заканчивалось ожесточенными спорами. Я ненавидел эти упреки не меньше, чем она, но никто из нас не был в силах прекратить ссору. Хотя Саванна все отрицала и горячо возражала, когда я поднимал эту тему, основная причина наших ссор заключалась в том, что я не сдержал своего обещания вернуться домой. Это был первый и единственный раз, когда Саванна мне солгала.