Дорогой мой человек
Шрифт:
— Не смогу, — поднимаясь, сказал Постников. — Да и не надо, право, ничего…
Крепко сжав зубы, он протянул Ганичеву руку. Тот, переложив ампулу из правой в левую, ответил на пожатие без всякого значения, спокойно, только улыбка у него сделалась неверная, дрожащая.
— И знаете еще что? — спросил он вдруг. — Знаете? Я когда-то утверждал, что презрение есть ненависть в состоянии покоя. Какое отвратительное заблуждение, вообще, состояние покоя, не правда ли?
— Этот самый Устименко косматый всегда орал: «…и вечный бой, покой нам только снится», — с легкой и печальной
— Что-то помню… — ответил Ганичев.
И, помахав Постникову, который был уже в дверях, он сказал, словно пароль:
— Значит, «и вечный бой»?
— Прощайте! — сказал Постников.
— Прощайте, Иван Дмитриевич…
Постников вышел, расправил дрожащими пальцами кончики усов, остановил няньку и строго сказал ей, чтобы профессора Ганичева не беспокоить, он наконец уснул. Потом спустился вниз, запер заиндевелую парадную дверь на крюк и на засов и, не велев дежурной никому без него открывать, вернулся к буржуйке, где его больные коротали тоскливый вечер. Ему уступили низенькую табуреточку, и мальчик Женя Ладыжников с саркомой плеча, веснушчатый, с носом пуговицей — мальчик, за жизнь которого он столько времени безнадежно бился и который через час станет трупом, вдруг шепотом спросил:
— Иван Дмитриевич, а про наших ничего не слышно?
— Про наших? Про каких про наших? — привычно боясь провокации, ответил Постников. И вдруг понял, что сейчас, в эти минуты, ни ему, ни им ничего более не страшно.
— А, про наших? Про Красную Армию? Как же не слышно, — раскуривая свою погасшую козью ножку от уголька, ответил Постников. — Многое про нее слышно, очень многое, несмотря на самые строжайшие приказы нам, чтобы мы не смели слышать. О Москву они зубы обломали! И с молниеносной войной, следовательно, не вышло, это первый для них тяжелейший крах, потому что они привыкли к тому, чтобы выходило, понятно вам? И многие города наши уже освобождены. Несомненно готовится высшим командованием удар. Танковые армии готовятся, и многие уже совсем даже готовы. Воздушные армады вскорости ударят по германским войскам. Здесь им тоже не сладко. Сегодня бургомистр Жовтяк убит…
— Как убит, кем? — воскликнул Женя Ладыжников.
— Известно кем, народными мстителями! — круто ответил чей-то сердитый бас.
— Вот именно, мстителями, — кивнул Постников. — Нет у них и не будет покоя — у фашистов. В Сибири, на Урале, еще в целом ряде краев и областей, глубоко, конечно, засекреченных, комплектуются огромные воздушно-десантные армии под командованием заслуженных, талантливых начальников. Эти армии обрушат удар невиданной и неслыханной силы на Германию, на ее тылы, на ее воинские коммуникации, на самую ставку Гитлера…
Он говорил и говорил замученным, истерзанным, голодным и холодным людям, и из палат уже тащились к нему на костылях, кого-то привезли на каталке, кого-то принесли на стуле, все, хоть в самой малой мере ходячие, собрались вокруг своего седого, всегда такого молчаливого доктора и слушали, украдкой утирая слезы, а он лгал им вдохновенно и прекрасно, и чудилось им всем — великий день победы совсем близко, вот он, завтра, послезавтра, рядом…
— Вот так, — вдруг
…Осторожно ступая, словно и в самом деле боясь потревожить сон Ганичева, он подошел к кровати и взял пальцами его запястье, потом закрыл Федору Владимировичу глаза, поправил сползшее с одеяла тряпье, а погодя скинул это тряпье в угол: ведь теперь покойнику было все равно — холодно или тепло. В коридоре возле буржуйки еще о чем-то переговаривались, по старой привычке он грозно сказал: «Это что за безобразие? Спать, немедленно спать» — и, поглядывая на часы, спустился в вестибюль. Было без нескольких секунд двенадцать, и он уже слышал гудение моторов подошедших к институту автофургонов. Велев принести себе сюда кипятку, Постников под этим предлогом угнал дежурную и, когда застучали в дверь, зажал в правой руке пистолет, а левой откинул крюк и оттянул засовы.
Думая, что первым войдет офицер, Постников выстрелил почти не целясь в солдата и убил его, тогда они ринулись толпой, строча из автоматов в полумрак вестибюля, но не попали в Ивана Дмитриевича, а лишь ранили его. Он подался вбок, к вешалкам, присел у барьера на корточки и всадил в них еще две пули, и, только потеряв троих солдат из своей зондеркоманды, они увидели Постникова и, надвигаясь на него, поливали его огнем до тех пор, пока не поняли, что он давно уже мертв и что стреляют они в труп…
Тогда скорым шагом в парадную вошел «добрый малыш» оберштурмфюрер Цоллингер в своей элегантной волчьей куртке и в фуражке с высокой тульей, пнул носком сапога стриженную ежиком седую голову Постникова и велел тенором:
— Доставить в морг гестапо. Мы еще узнаем, кто он такой!
СКУЧНО ЧЕЛОВЕКУ В ГОСПИТАЛЕ
"Здравствуйте, тетка!
Все в палате пишут письма, вот и я решил еще раз тебе написать, несмотря на то, что ты мне не отвечаешь. Но может быть, у тебя потруднее с почтой, чем у нас тут. Поэтому я тебя прощаю. И всех, кто мне не пишет, я тоже прощаю. Я вообще, тетка, стал куда добрее, чем был раньше.
На досуге повспоминал сам себя и пришел к неутешительным выводам. Довольно противный был у вас, Аглая Петровна, племянничек. Самовлюбленный, самонадеянный, вечно кого-то осуждающий, претенциозный. «Светя другим, сгораю сам!» Ах, скажите! Как это, тетка, ты меня терпела? И все отрицал! Кому нужна литература, кому нужен театр, кому нужна живопись!
Пороть таких мальчишек, вот что!
Нещадно пороть крапивой, чтобы не зазнавались, не «воображали», не мучили своей проклятой «избранностью» других людей.
И вечно я кого-то учил и воспитывал. Сейчас лежу — вспоминаю, даже, поверишь ли, противно становится. И жаль чего-то. Жаль, что не играл в футбол, жаль, что летними вечерами не разгуливал под руку со Степановой над нашей Унчой, как другие ребята, жаль, что не успел толком прочитать «Войну и мир» Толстого, на которую у нас в госпитале гигантская очередь…
Знаешь, кстати, кто принес мне сюда эту книгу?
Богословский.
Помнишь его?
Передавал тебе «всяческие приветы».