Достоевский
Шрифт:
Анненков, один из свидетелей триумфа молодого Достоевского, отмечал, что слава не испортила писателя, а все расставила по местам. Успех романа, который вышел в середине января 1846 года, «сразу оплодотворил в нем те семена и зародыши высокого уважения к самому себе и высокого понятия о себе, какие жили в его душе... освободил его от сомнений и колебаний, которыми сопровождаются обыкновенно первые шаги авторов» 61. Как-то сразу, едва за ним признали право называться писателем, Достоевский почувствовал себя профессионалом, с закоренелыми привычками работы и удивительно хладнокровным отношением к критике. Его совсем не пугала литературная брань, даже самая ожесточенная — та, которая вместе с хвалой встретила «Бедных людей». Пусть ругают, лишь бы печатали и читали, пусть спорят, лишь бы покупали альманах с его романом. «Сунул же я им всем собачью
Однако неистовство газет и остервенение публики — «ругают 1/4 читателей, но 3/4 (да и то нет) хвалит отчаянно... Debats пошли ужаснейшие. Ругают, ругают, ругают, а все-таки читают» — занимали автора лишь в одной связи: «Все мы знаем, как встречали Пушкина... Так было и с Гоголем. Ругали, ругали его, ругали — ругали, а все-таки читали и теперь помирились с ним и стали хвалить». Упиваясь славой, он не переставал работать и теперь уже не прятался и не таился. «Двойник» только сочинялся, его появления еще только ждали, а Ф. М. уже писал нечто очень смешное для «Зубоскала» и за одну ночь настрочил «Роман в девяти письмах» в пол-листа, продал работу за 125 рублей серебром (жалованье за восемь месяцев службы в инженерах), читал ее на вечере у Тургенева среди двадцати гостей и произвел фурор.
О Голядкине в кружке Белинского знали и, пока повесть писалась, ожидали новый шедевр. «Голядкин в 10 раз выше “Бедных людей”. Наши говорят, что после “Мертвых душ” на Руси не было ничего подобного, что произведение гениальное и чего-чего не говорят они. С какими надеждами они все смотрят на меня!» Белинский же, едва вышла февральская книжка «Записок» (1846) с «Двойником», опять приветствовал новое имя, находя во второй повести еще больше таланта и глубины мысли — никто из русских писателей так, как Достоевский, не начинал. «Честь и слава молодому поэту, муза которых любит людей на чердаках и в подвалах и говорит о них обитателям раззолоченных палат: “Ведь это тоже люди, ваши братья”» 65.
В те месяцы хула была нипочем как раз потому, что были защитники среди своих, кто его как будто понимал и ценил. Ф. М. чрезвычайно дорожил этой своей литературной компанией. Он жил полной (порой и «беспорядочной») жизнью — зависел только от своего труда, имел право делать долги, ни перед кем не отчитываясь, сменил квартиру (две отлично меблированные комнаты от жильцов у Владимирской церкви на углу Кузнечного переулка). «В моей жизни каждый день столько нового, столько перемен, столько впечатлений, столько хорошего и для меня выгодного, столько и неприятного и невыгодного, что и самому раздумывать некогда... Идей бездна и пишу беспрерывно». Он впервые осваивал понятия: «наши», «в нашем кругу», «наш кружок пребольшой». Со «своими» он расцветал — дружеское участие рождало в нем ответные чувства. Он был готов любить всех членов кружка: писал для некрасовского «Зубоскала» пресмешные объявления, хлопотал по семейным делам Белинского, хотел ответить на расположение Тургенева самой пылкой любовью. «Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе».
Про себя Ф. М. прекрасно понимал, в чем неправа критика, поносившая за растянутость его сочинения, где, полагал он, «и слова лишнего нет». «Во всем они привыкли видеть рожу сочинителя; я же моей им не показывал. А им и невдогад, что говорит Девушкин, а не я, и что Девушкин иначе и говорить не может». Сочинитель, однако, недооценивал другое обстоятельство. «Рожу» свою в письмах Девушкина или в переживаниях Голядкина он, может, и не показывал, но за пределами сочинений, в общениях с собратьями по перу, его личность и характер обнажались столь беззащитно, что очень скоро стали мишенью печатных и изустных «рецензий».
Эффект чудесного явления Достоевского русской литературе середины сороковых годов не был мнимым или «пузырным», как сказал бы П. А. Карепин, но он не мог длиться долго.
Глава пятая
КУМИРЫ И «КУМИРЧИКИ»
История триумфального появления раннего Достоевского на литературном олимпе завершилась в духе Достоевского позднего — скандалом и падением триумфатора. Будто аукнулось из «Бедных людей»: «И они ходят, пасквилянты неприличные, да смотрят, что, дескать, всей ли ногой на камень ступаешь али носочком одним...» Из-за них, пасквилянтов, обиделся Макар Девушкин на всю литературу, будто напророчил...
«Виновник» возвышения «Бедных людей» Григорович полагал, что восторженные похвалы Белинского вредно отразились на характере Достоевского: «Возможно ли было такому человеку, даже при его уме, сохранить нормальное состояние духа, когда с первого шага на новом поприще такой авторитет, как Белинский, преклонился перед ним, громко провозглашая, что появилось новое светило в русской литературе?» Панаева вспоминала, что автор «Бедных людей», с ноября 1845-го посещавший ее салон, выглядел страшно нервным молодым человеком: «Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались» 66. Понятно, что Ф. М. не мог рассчитывать на взаимность красавицы, в которую был тогда влюблен «не на шутку» (черты ее внешности унаследует Дуня Раскольникова). Любезная хозяйка старалась лишь, чтобы гость освоился в ее доме.
Он и освоился: застенчивость и конфузливость уступили место нервному задору, духу противоречия и желанию вступать в спор по любому поводу. Панаева: «По молодости и нервности, он не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие и самомнение о своем писательском таланте». Наверное, так оно и было — весной 1846-го Ф. М. сам писал брату о своем «ужасном пороке» — «неограниченном самолюбии и честолюбии», которые вместе с приступами жестокого недовольства собой «создавали ад». Его убивала мысль, что «Двойник», который мог бы быть великой вещью, испорчен торопливостью. «Мне Голядкин опротивел... Рядом с блистательными страницами есть скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется». «Свои» видели лишь высокомерие захваленного автора, а он был едва жив: от сильнейшего раздражения всей нервной системы «болезнь... произвела прилив крови и воспаление в сердце, которое едва удержано было пиявками и двумя кровопусканиями».
Даже Макар Девушкин на своем более чем скромном опыте познал, что собратья по цеху — народ жестокосердный. Вскоре Достоевский узна'ет: едва только вышел «Петербургский сборник», где вместе с «Бедными людьми» были напечатаны сочинения «своих» — Тургенева, Панаева, Некрасова, Белинского, — трое участников объединились, чтобы составить злое «Послание Белинского Достоевскому» — наспех сделанные вирши, больно язвившие товарища по альманаху:
«Витязь горестной фигуры / Достоевский, милый пыщ, / На носу литературы / Рдеешь ты, как новый прыщ...» Сначала вирши будут ходить в списках и копиях, а в 1855-м, когда Достоевский отбывал солдатчину в Семипалатинске и не мог ответить на удар, отрывки из «коллективного труда» Панаев опубликует в «Современнике».
Некрасов, в передаче Панаевой: «Достоевский просто с ума сошел... Кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах! До бешенства дошел». Восклицание было вполне риторическим — «свои» прекрасно знали, что Григорович, из любви к искусству, передавал всё всем: Достоевскому — то, что говорят о нем и его романе, кружку — как Ф. М. бранится на них, «завистников, бессердечных и ничтожных людей».
Панаева: «С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это мастер был Тургенев — он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался».