Достоевский
Шрифт:
7 октября 1846 года, то есть в самый год опубликования «Бедных людей» и «Двойника», он пишет брату: «Петербург — ад для меня. Так тяжело, так тяжело жить здесь!»
Беспокойная обстановка напряженной и трудной творческой работы доводит впечатлительного и болезненного изобразителя душевных страданий почти до отчаяния.
«Ты не поверишь. Вот уже третий год литературного моего поприща. Я как в чаду, — сообщает он тому же корреспонденту в апреле 1847 года. — Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность
Этот ранний горестный опыт внезапной славы и быстрого развенчания навсегда остался в его памяти. Первое отражение этого эпизода дано в «Неточке Незвановой» в словах выдающегося скрипача о мытарствах своего творческого восхождения:
«— Таланту нужно сочувствие, ему нужно, чтоб его понимали; а ты увидишь, какие лица обступят тебя, когда ты хоть немного достигнешь цели. Они будут ставить ни во что и с презрением смотреть на то, что в тебе выработалось тяжким трудом, лишениями, голодом, бессонными ночами… Ты будешь один, а их много; они тебя истерзают булавками».
В ряду ранних произведений Достоевского «Неточка Незванова» является единственным, в котором слышатся отголоски личной творческой исповеди автора.
Решающий бой с Белинским произошел на эстетической почве. Противоборство идеализма и материализма, разделявшее в основном воззрения двух писателей на коренные проблемы этики и политики, с особенной силой сказалось в их философии искусства. Именно это и определило судьбу их дальнейших отношений.
Молодой Достоевский придерживался идеалистической эстетики. Ему были близки положения о свободе искусства, о незаинтересованном или «бесполезном» творчестве, об «иррациональности» поэтического акта. На таких идеях строится в основном эстетика Канта с ее культом «чистой формы», «свободной игры», «бесцельной целесообразности».
С кантианской эстетикой было тесно связано учение Шиллера об искусстве, как о синтезе поэзии, философии и религии.
Мысль эта была близка Достоевскому уже в ранний романтический период его развития. Но он не расстается с нею и позже, когда выступает автором больших романов.
Весьма существенно, что уже в начале 40-х годов он близко знакомится с трактатами Шиллера о прекрасном и на эстетическую дискуссию с Белинским является подготовленным и с определенными философскими ориентациями.
Крупнейшим явлением в этой области была эстетика Гегеля. Первоисточником искусства здесь признавалась абсолютная идея, а высшим проявлением творчества — его романтическая форма: средневековая готика, Шекспир, Рембрандт, Гёте, Шиллер. Художники этого типа не поучают и не воспитывают. Они только воплощают «абсолютную внутреннюю жизнь», «свободную конкретную духовность». Наиболее полным выражением этих начал является в новое время роман.
Таким художником и стремился стать Достоевский, хотя в своей творческой практике он противоречил этому учению, стремясь воздействовать своим искусством на решение коренных проблем современности.
С начала 40-х годов Белинский отвергает теорию «чистого искусства» и отстаивает исторический метод в анализе художественных ценностей. Искусство выражает жизнь народа. Новая эстетика материалистична и стремится утвердить в искусстве реализм, который не только анализирует современность, но и произносит о ней свое суждение. Вот почему подлинное искусство всегда революционно — оно взрывает прошлое, оно рвется к будущему, оно учит, воспитывает новых людей и провозглашает освободительные лозунги.
На этой почве и разыгрывается идеологический конфликт романиста и критика.
В свои последние годы Белинский становится непримиримым борцом с романтизмом, фантастикой, идеализмом. Ему нужна точная картина современного общества для борьбы с ним. Он объявляет войну всему мечтательному, гадательному, иллюзорному.
Новый же изобразитель «фантастических титулярных советников» принимал поэтику натуральной школы не безоговорочно, а лишь при условии сохранения своих прав на романтику, фантастику, даже психопатологию.
Физиология Петербурга для него лишь путь к философии героя. Описательный репортаж новейших очеркистов представляется ему бесперспективным и поверхностным. Ему прежде всего нужны «отвлеченности»: идеи, проблемы, вопросы, утопии, теории, мечтания, гипотезы, ведущие к умственной борьбе и к интеллектуальным драмам на фоне будничных происшествий современного города.
Это был особый реализм, глубокий и проникновенный, но лишь частично соприкасающийся с техникой фельетонных «дагерротипов». К нему приложим термин, которым Анри Барбюс предлагал назвать стиль Эмиля Золя, — реализм утопический.
Вот почему система Белинского представлялась Достоевскому «слишком уж реальной», не способной оценить по достоинству новейших мастеров повествования с их смелым сочетанием «иррационального» с реалистическим.
«Я помню мое юношеское удивление, — вспоминал через двадцать лет Достоевский, — когда я прислушивался к некоторым чисто художественным его суждениям». Речь шла об «Евгении Онегине», о «Мертвых душах», о «Повестях Белкина», о «Коляске». Белинский, по впечатлению его слушателя, интересовался не мощной лепкой типов Гоголя, а только силой его обличения. Он отрекся от окончания «Евгения Онегина», то есть осудил жертву Татьяны, принесенную ею во имя верности и нравственного долга.
По свидетельству Достоевского, он расстался с корифеем русской публицистики «из-за идей о литературе» и ее направлении. Но на такой эстетической почве сходились узлы всех вопросов: философских, исторических, социальных, религиозных.
«Взгляд мой был радикально противоположный взгляду Белинского. Я упрекал его в том, что он силится дать литературе частное, недостойное ее назначение, низводя ее единственно до описания, если можно так выразиться, одних газетных фактов или скандалезных происшествий. Я именно возражал ему, что желчью не привлечешь никого, а только надоешь смертельно всем и каждому… Белинский рассердился на меня, и, наконец, от охлаждения мы перешли к формальной ссоре, так что и не видались друг с другом в продолжение всего последнего года его жизни».