Достоевский
Шрифт:
Он запомнил и необычайную встречу с ребенком в толпе этих нарядных и печальных женщин.
«…В Гай-Маркете я заметил матерей, которые приводят на промысел своих малолетних дочерей. Маленькие девочки лет по двенадцати хватают вас за руку и просят, чтобы вы шли с ними. Помню раз, в толпе народа, на улице, я увидал одну девочку, лет шести, не более, всю в лохмотьях, грязную, босую, испитую и избитую: просвечивавшее сквозь лохмотья тело ее было в синяках. Она шла, как бы не помня себя, не торопясь никуда, бог знает, зачем шатаясь в толпе; может быть, она была голодна. На нее никто не обращал внимания. Но, что более всего меня поразило, — она шла с видом такого горя, такого безвыходного отчаяния на лице, что видеть
Эта бегло обрисованная Достоевским шестилетняя девочка, потрясенная неизъяснимым отчаянием в разгульной и бездушной толпе, останется навсегда в ряду его великих и неумирающих образов.
Перед ним невысокий плотный человек с живыми жестами и горящими глазами, с озаренным выпуклым лбом и короткой бородой а 1а Гарибальди. Весь он отмечен особой красотой пятидесятилетней активной и творческой мужественности. С веселой возбужденностью студента и легким налетом барственной избалованности колдует его своим сверкающим словом, откидывая вольным жестом непокорную гриву, где густое серебро, как на кавказской резьбе, еще заметно прорезано темными побегами.
Лондон? Англия? Какой, вероятно, контраст после омского острога и семипалатинского гарнизона? Да, Достоевский смущен и подавлен впечатлениями выставки, видом города, обликом населения. Он почти с испугом говорит о гордом и мрачном духе, реющем над этим околдованным и проклятым местом.
Герцен скептически качает головой. Слегка и грустно улыбается. Он успел полюбить Лондон. И, как обо всем, он говорит о своей любви к величайшему городу, роняя такие неожиданные, живописные и будящие слова.
Да, он любит ночами одиноко бродить по этим каменным просекам, по угарным коридорам, толкаясь в сплошном опаловом тумане с какими-то бегущими тенями. Еле прорезываются в темноте готические сталактиты парламента, и убегают бесконечной вереницей фонари. «Один город, сытый, заснул; другой, голодный, еще не проснулся — пусто, только слышна мерная поступь полисмена со своим фонариком. Посидишь, бывало, посмотришь, и на душе сделается тише и мирней…»
— И вот за все это я полюбил этот страшный муравейник, где сто тысяч человек всякую ночь не знают, где приклонить голову, и полиция нередко находит детей и женщин, умерших с голоду, возле отелей, в которых нельзя обедать, не истративши двух фунтов.
— За что же любить его?
— Здесь узнаешь англосаксонскую расу — людей дела, практической поэзии и постной свободы…
Достоевский слушал и внимательно наблюдал за говорившим. Когда-то, в дни молодости, он с тревогой следил за блестящими победами Искандера, грозившими затмить его раннюю славу романиста. С тех пор пути их жизни и мысли так резко разошлись. Пока он томился в казематах Азии, Герцен стал европейским писателем, блестящим политиком и журналистом, а затем и основателем в Лондоне первого вольного станка с русским шрифтом. Обаяние его запретного имени в России могло превзойти любую литературную славу. Оно электризовало молодежь отважной независимостью его деятельности, суровой правдивостью его воинствующего слова, отточенного неподражаемым остроумием. Сочетание утонченной философской культуры с практикой революционного действия создавало исключительную по своей заразительности силу.
Легкий кеб покатил их по Лондону.
— Вот вся история Англии, вытесанная в камне. Перед ними высился Тауэр — старая крепость, дворец, тюрьма и место казней, клочок Великобританской империи, сосредоточивший самые кровавые драмы ее летописей.
Они проехали к докам, где под грохот цепей, визг подъемных кранов, скрипение вагонов нагружались и опорожнялись колоссальные хранилища товаров, втянутых в себя Лондоном со всех концов мира. Центр мировой торговли раскидывался вокруг сложнейшим переплетом канатов, блоков, цепей, тюков, бочек, мешков, лестниц, трапов, крюков, подъемников, похожих на виселицы, и бесчисленных мачт, вонзившихся кольями в бесцветное лондонское небо.
Этот город — насос неслыханной мощи, вбирающий в себя все, что целый мир производит для него. Чудовищный рынок, никогда не ведающий сытости. Это для Лондона негры Сан-Франциско, Виктории и Колумбии безжалостно истязаются плантаторами. Для Лондона австралиец и зеландец стригут бесчисленные стада, а кули выращивают под пожирающим солнцем сахарный тростник. Это для Лондона караваны уныло пересекают пустыни в поисках золотого песка и слоновой кости. Для Лондона ткутся индусами в дальнем Кашмире богатейшие ткани и расцветают под солнцем Средиземноморья самые сочные плоды и благоуханнейшие цветы. Все пожирает этот ненасытный гигант…
Страхов первый отметил, что «Зимние заметки о летних впечатлениях» «отзываются несколько влиянием Герцена, к которому Достоевский вообще тогда относился очень мягко». Критик имел в виду три книги Искандера: «Письма из Франции и Италии», «С того берега» и «Концы и начала». Это были наблюдения ума и заметы сердца блестящего писателя-эмигранта, запечатленные в его письмах к московским друзьям: из Парижа, Рима, Неаполя. Основной темой здесь выступала борьба торжествующей буржуазии с движущей силой прогресса — восходящим классом «работников». Здесь и горестные раздумья Герцена после поражения июньского восстания 1848 года и его надежды на будущее революционное развитие пролетариата. Здесь и решение дилеммы о России и Западе — духовное возвращение публициста-поэта на родину и его отрицание западноевропейской цивилизации, бессильной подняться на высоту творческой деятельности и обеспечить искусству новое возрождение. Политическая проблематика этих книг неизмеримо шире «Зимних заметок о летних впечатлениях», но Достоевский-художник поднимается здесь, особенно в главе «Ваал», на недосягаемую высоту трагического в изображении ужасов и мук современного города. Не может быть сомнения, что ему были близки и дороги идеи Герцена об обреченной Европе с ее «самодержавием собственности», как и мысль, что русскому народу принадлежит миссия всечеловеческого объединения на основе свободного духа его литературы и философии.
Все это необъяснимо одним только «влиянием Герцена» и требует обращения к личному опыту и самостоятельным концепциям нашего могучего романиста-мыслителя.
По агентурным сведениям III отделения, обычно очень достоверным, Достоевский встречался в Лондоне в 1862 году с М. А. Бакуниным. Обстоятельство это не подлежит сомнению, поскольку знаменитый анархист, вернувшись после долголетних битв и тюрем в Западную Европу, поселился у своего друга Герцена, которого через полгода посетил автор «Мертвого дома».
Впервые Достоевский услышал имя Бакунина в кружке Белинского. Неотразимый пропагандист немецкой философии нередко вызывал острую полемику у своего друга-критика, но восхищал его еще с 1836 года своим «кипением жизни, беспокойным духом, живым стремлением к истине». Покинув Россию в 1840 году, Бакунин перешел от чистого мышления к политической борьбе и был осужден в 1844 году на вечное изгнание из России. Белинский не без чувства товарищеской гордости встречал каждое известие о революционной деятельности своего старого приятеля далеко за рубежами родины.