Дождь для Данаи (сборник)
Шрифт:
Единственный любимый роман Набокова, благодаря которому я еще долго отождествлял Кончеева с Ходасевичем. Отчего-то запомнился дрозд – певческий талисман английской поэзии – он восседал на бензоколонке, в финале, когда нагим Чердынцев вышагивал по Берлину. Потом в одном справочнике прочитал: «В странах Западной Европы черный дрозд в городах ведет оседлый образ жизни и иногда гнездится зимой. Так, в январе 1965 года одно гнездо черного дрозда с птенцами было найдено на неоновой вывеске большого магазина в Берлине». В романе, написанном ранее справочника как минимум на тридцать лет, читаем: «За ярко раскрашенными насосами, на бензинопое
Что этот роман написан великим писателем, окончательно стало ясно, когда в тринадцатой главе «Навсикая», абсолютно плоской и черно-белой в б о льшей своей части, без какого-либо видимого приема (я потом перечитывал раз пять и не мог уличить), вдруг – при полном отсутствии прилагательных – вспыхивают цвета и врывается объем, и скоро финал, в котором напоенную эротикой главу, развивавшуюся наступательной поступью подобно «Болеро» Равеля, венчает оргазмический фейерверк, бьющий пышными фонтанами на свадьбе воздушных китов. («There she is with them down there for the fireworks. My fireworks. Up like a rocket, down like a stick».)
Единственный роман, который на самом деле не роман и тем более не поэма, а стихотворение. Он столь же легко разбирается на строфы, сколь и невозможно выявить рецепт, согласно которому он из них составлен. «Зависть» написана солнечными зайчиками по теплым камням и стеклам окон старой и новой жизни. В романе прорва радостной телесности и пения, физического ощущения посеребренных каплей на бархатистых стеблях вынутых из кувшина фиалок. И то, о чем он написан, – никогда не ясно, что только подстегивает к перечитыванию; так всегда происходит с хорошим стихотворением.
Есть восточная пословица: «Чтобы построить минарет, нужно выкопать колодец и вывернуть его наизнанку». Горький как раз и отправил Бабеля в жизнь – в преисподнюю – копать колодец, для того чтобы он потом все вывернул наизнанку и построил минарет: книгу. В результате мы имеем «Конармию» и дневник Бабеля 1920 года, который в тысячу раз страшнее книги. Задача писателя на примере Бабеля видится такой: опуститься в геенну и оттуда, из геенны, поднять и искупить высшие смыслы – искры божественной святости.
Есть всего два или три романа, открывшие свой вечный незримый мир, реально существующий в реальном ландшафте. Необходимы только специальный настрой сознания и упорство путешественника и наблюдателя для его переоткрытия. При этом способ путешествия можно выбрать свободно: открыть книгу или выйти за порог, с равным успехом.
Мне нравится, когда текст обладает мышлением. Когда видишь, как проза сама по себе «думает». Всей своей структурой. Есть в этой «малой прозе» Музиля такие тонкие, мыслительные периоды, необычайно органичные глубиной всему повествованию, абсолютно недоступные анализу, логическому препарированию. Своей тканью (уже плотью) они создают мощное движение, наращение художественного смысла. В «Гриджии» любовники оказываются запертыми в творящей крипте забвения, женщина все же спасается, и это самый страшный и самый необъяснимый финал в литературе, который заставляет саму Ананке прошептать оправдания.
Остатки тиража этой книги я вместе с ее автором спасал охапками из полузатопленного подвала в Потаповском переулке. Это единственная книга, разделы которой переложены рентгеновскими снимками костей и черепов. И это единственная книга, без которой на Судном дне не обойдется, чтобы меня воскресить и призвать к ответу. Потому что я из нее состою, так же как состою из плоти и костей.
«Omeros» – первая книга, которую я купил на территории США, потратив последние двадцать путевых долларов. Вскоре я ее перевел, в результате чего приобрел совершенно неприспособленный для устной калифорнийской речи словарный запас, заместить который оказалось довольно непросто. Морское солнце карибских терцин освещает мое сознание и поныне.
Всеединство и метафора
Александр Мень в своем очерке о Владимире Соловьеве так говорит о Всеединстве: «Всеединство – это дух, который связывает элементы природы, связывает духовные миры, который связывает общество, нас – с высшим единым Началом. И когда люди берут какую-либо одну часть бытия всеединого, органичного и выделяют ее, получается то, что он [Влад. Сол.] называл „отвлеченным началом“. Поэтому рассудочное познание, ставшее отвлеченным, оторванным, отрезанным от бытия, в конце концов терпит поражение. Эмпирическая наука, которая перестает считаться с опытом внутренним, духовным, и с выводами отвлеченной метафизики, тоже в конце концов заводит в тупик. И Соловьев подвергает критике все основные „отвлеченные начала“, что и стало содержанием его докторской диссертации [„Критика отвлеченных начал“]».
Связь автономного частного со всем целым посредством установленных связей между частями дает ту голографическую топологию, которую Лейбниц зафиксировал в своей «Монадологии»: часть, являясь целым, содержит в себе все целое, частью которого является.
В «Паруснике» метафора – как главное оружие дикции поэта, доведенное до головокружительного совершенства, до остроты теологического инструментария, – опровергает диктат «отвлеченных начал». А на основе своего опровержения – на основе восстановленных и проведенных связей – ткет полотно (каждая связь: нить!) невиданной красоты, крепости и целости, которое – постепенно, с набором пространства, охвата – начинает напоминать именно парус. Парус этот постепенно, величественно разворачиваясь в космогоническом масштабе, набирает ход и, собирая, охватывая, бесконечно присоединяет к своему полотну новые связи… Наверное, излишним будет сказать, что тяга парусного движителя пропорциональна его площади, его эволюции.
Как это происходит на методологическом уровне? Начнем с того, что попробуем разобраться, как работает метафора.
Метафора суть зерно не только иной реальности, но реальности вообще. В метафоре содержится принцип одухотворения произведения, его демиургический метод.
Мало того, что метафора – это орган зрения: часто сильнее и немыслимее самых мощных приборов, самых разных парадигм. Метафора – пчела, опыляющая предметы, которые часто суть цветы «отвлеченных начал». Энергия сравнительного перелета от слова к слову, от цветка к цветку, как точечный взрыв, рождает смысл. Метафора способна – и «Парусник Ахилла» тому одно из наиболее весомых доказательств, – будучи запущена импульсом оплодотворяющего сравнения, облететь, творя, весь мир. Взяв на ладонь прозрачную пчелу метафоры, мы видим в ее ненасытном брюшке вселенную.