Дождался
Шрифт:
— Ничего не случилось, госпожа Шварц… Жена приедет завтра! — слегка смущаясь, проговорил Неволин.
— Ну и слава богу!.. Вы перестанете скучать…
И, впадая в идиллический тон, хозяйка вздохнула и проговорила:
— Ничего нет тяжелее одиночества… Быть в разлуке с любимым другом — это ужасно! Я понимаю… Я сама испытала это, когда Шварц работал в Интерлакене, а я шесть месяцев оставалась здесь… И Шварц тосковал… О, как тосковал!.. Тогда мы оба были молоды…
Хотя Неволин аккуратно платил по счетам, и госпожа Шварц называла его милым и любезным жильцом,
Да и отдать комнату, из которой только что вынесли ночью покойника, не так-то легко. Приезжие больные с глупыми предрассудками. А комната из лучших: на солнечной стороне и с “видом”. Балкон на озеро и горы.
Начинается сезон, а русский и не догадывается уехать поскорей в Петербург, чтобы увидать, по крайней мере, жену перед смертью. Эта дама что-то подозрительно не едет. А на редкость простофиля-муж каждый день встречает и не может ее встретить.
Такие соображения пробежали в голове госпожи Шварц, и она еще с большею задушевностью продолжала:
— Завтра вы будете счастливым человеком. Но я боюсь, что вы захотите показать жене Швейцарию или ломбардские озера. Там прелестно. Мой пансион лишится такого покойного и милого жильца… Но, по крайней мере, я рада, что вы здесь поправились и, смею думать, довольны пансионом… Не правда ли?
“Провались ты к черту со своими разговорами!” — подумал Неволин и слегка раздражительным тоном проговорил:
— Еще мы не решили с женой! Может быть, останемся месяц… Здесь хорошо… Я чувствую, что поправляюсь, и мне нравится ваш пансион, госпожа Шварц!
И с этими словами Неволин вошел в свою большую, полутемную от опущенных жалюзи комнату, прохладную и пропитанную острым запахом креозота и йода, с довольно приличной обстановкой для пансиона в восемь франков в сутки.
На небольшом письменном столе — “секретере” — бросались в глаза три изящные рамки с фотографическими портретами молодой женщины с милым красивым лицом, выражение которого напоминало мадонн. Особенно были хороши глаза, большие, спокойно-вдумчивые и ласковые.
Причесана она была по старой моде. Пробор посредине, гладкие начесы, прикрывающие уши, и на темени тяжелые косы, собранные в виде коронки. Видимо, эта прическа шла к молодой женщине. На одном портрете, особенно хорошей работы, она была во весь рост. Фигура маленькая и стройная. Не худа и не полна. Руки узкие, с длинными пальцами. На безыменном пальце обручальное кольцо; на мизинце — несколько колец.
В общем привлекательная женщина.
Большой букет свежих роз красовался в вазе на японском столике около качалки. Тут же бонбоньерка с конфетами из Монтре.
Валерий Николаевич открыл шагреневую шкатулку, в которой аккуратно были сложены перенумерованные письма жены, и взял верхнее, полученное накануне.
Голова слегка кружилась. Во всем исхудалом теле чувствовалась слабость.
III
Неволин прилег на кушетку и, с горевшими из глубоких впадин глазами, снова стал перечитывать четыре маленькие листка, исписанные крупным разгонистым почерком.
Словно бы чувствуя себя в чем-то виноватой, жена снова повторяла, почему не могла раньше приехать. Теперь маме лучше, перевод романа окончен, сдан в редакцию, гонорар получен, и она, не вводя мужа в новые долги, может выехать на следующий день и скоро будет ухаживать за больным. Валерий совсем поправится. Петербургский доктор, отправивший Валерия в Швейцарию, говорит то же, что и кларанский. Разумеется, ничего опасного нет. Надо только беречься и не торопиться на север.
Вслед за этими, казалось, спокойными и ласковыми строками, шли тревожно-нежные, но почерк как будто был более нервный и неровный. И Неволин жадно глотал:
“Я знаю, ты сердишься, мой добрый Валерий, что принуждена была откладывать до сих пор поездку. Мне тяжело, что поневоле обманывала твои ожидания… Подчас это невыносимо… О, как сожалею, что не поехала с тобой. Теперь до скорого свиданья… Непременно завтра поеду, и на курьерском…”
Письмо, по обыкновению, было подписано: “Твоя Леля”.
“Верно, осталась на день в Берлине и пришлет телеграмму, что завтра!”
— И какая она хорошая! — вырвался восторженный шепот.
И, переполненный чувством, благодарный и умиленный, со слезами на глазах, он прильнул горячими и сухими губами к почтовому листу.
“О, как он боготворит ее!” — подумал Неволин и гордился, что так благоговейно и глубоко любит это “золотое сердце”. По-настоящему любит, а не так, как многие его знакомые мужчины.
Он спрятал письмо в карман. В ту же минуту представил себе, что завтра будет здесь, около него, красивая, любимая, молодая женщина, и умиление к “золотому сердцу” исчезло. Вместо него было нетерпеливое, почти озлобленное желание влюбленного, и по праву, властного мужа.
Какая она цветущая, красивая…
А он?
Неволин сравнил себя.
И с каким чувством тоски, ожесточения и брезгливости посмотрел он на свои исхудалые, костлявые руки, бессильные и бескровные, с желтыми ногтями, — точно у мертвеца.
Он ощупал грудь — одни выдающиеся ребра. Ноги — тонки, как у ребенка, и только кости.
Как ни хотелось ему уверить себя, что поправляется, и что худоба не так уж ужасна, но он не мог не заметить, что страшно худеет и ослабел в последние две недели.
И все-таки еще не почувствовал и не сознал близости смерти. И не думал о ней.
Он так жадно хотел жить, так любил себя и все блага, которые вместе с большинством считал счастьем и, следовательно, смыслом и целью жизни, что упорно хотел верить и верил доктору, который скоротечную чахотку называл для успокоения больного катаром легких.
И чем беспощаднее и быстрее недуг разрушал еще недавно здоровое, сильное тело, тем упорнее надеялся Неволин сохранить его и пользоваться наслаждениями жизни и тем себялюбивее становился, занятый исключительно только собой и своей женой, которая давала ему счастье. А ко всему на свете стал равнодушен.