Драчуны
Шрифт:
Дядя Сергей умер через несколько дней после того, как научил меня – а я Ваньку – ловить грачей с помощью нехитрого приспособления. И его смерть была мало кем замечена, как и множество других смертей.
Бывает, что чувство самосохранения оказывается сильнее всяких иных чувств, но в нашем товариществе оно не заглушило, не подавило желание прийти друг другу на выручку. Этим только и можно объяснить, что в очень малый срок мы научили изготовлять необычные соломенные силки для ловли грачей и Гриньку Музыкина, и Кольку Полякова, и Петеньку-Утопленника, и Яньку Рубцова, и Миньку Архипова, и Ваську Мягкова, и Федьку Пчелинцева, и, конечно же, в первую очередь Мишу Тверскова, оказавшегося главою многочисленного семейства. Что он только не делал, в какие углы не заглядывал, чтобы спасти сестер и мать от голодной смерти! Долгими зимними ночами, коченея, выслеживал зайца в огороде, ставил маленькие капканы на хомяков у себя под полом, а то и на крыс, выдавая их потом, когда снимал
Первым же Миша начал и другой подводный промысел, оказавшийся спасительным для одной, во всяком случае, младшей его сестренки Дуняшки и для матери, но, увы, не для него самого: единственный сын покойного уж теперь Степашка, как только вода малость угрелась на солнце, приступил к собиранию ракушек в Баланде, на Старице, на Грачевой речке и даже на Медведице. Содержимое шло в суп, поедалось и сырым, живьем («На зубах вот только попискивает», – сетовал сам ловец), а раковины высыпались перед домом, под окном. Скоро не только перед Степашковым жилищем, но под окнами многих изб стали быстро вырастать горы ракушек. Их несли теперь в мокрых мешках все, кто только мог. К середине июня иссякли и реки: за весь день Миша, например, при всем его усердии мог отыскать не более десятка ракушек и возвращался домой почти с пустым мешком, синий от холода и голода. Возвращаясь, он нередко видел Дуняшку на вершине горы из ракушек; грязным ноготком девочка выковыривала остатки, сохранившиеся в створках моллюскова домика. Миша подхватывал сестру на руки и, воющую, визжащую, кусающую ему руки, уносил в избу и там падал вниз лицом на пол, сотрясаясь от сдерживаемого изо всех сил рыдания. Старшие сестры были на поле, на прополке колхозных посевов, а там для них варили ржаные колючие галушки, так что за тех можно еще быть спокойным. А мать, а Дуняшку надобно во что бы то ни стало спасти, и, вскочивши на ноги, словно бы кем подстегнутый, Миша вновь бежал на реку.
Ходили за ракушками и мы с Ванькой, но дружок мой что-то очень быстро оставил это занятие: похоже, чужие погреба и чуланы по-прежнему привлекали его больше, чем реки, луга и леса. Видя, что я плохой компаньон для опасного этого промысла, Ванька отыскал себе подходящего напарника в лице Гриньки Музыкина, и они совершенно естественно и очень скоро отдалились от нас, – так что встречи мои с Ванькой случались все реже и реже.
В последний раз я видел Ваньку и Гриньку возле нашего дома после похорон деда, когда, прослышав, что к нам из Малой Екатериновки приехал отец, что он привез «полный аж воз» муки и мяса, чтобы помянуть старика как следует, к подворью нашему стеклось чуть ли не полсела. Знакомые лица были для меня и друг для друга неузнаваемы: голод хорошо потрудился, чтобы сделать над ними эту «пластическую операцию». Я мог бы увидеть Ваньку и на кладбище, да мать оставила меня в доме сторожить приготовленную для поминок еду. Позже узнал, что к глубокой могиле, приготовленной для дедушки, отовсюду потянулись тележки с умершими. Не имея сил вырыть хотя бы неглубокую ямку, люди просили, умоляли моего отца, чтобы он разрешил положить покойника в дедову могилу. Могильщики приступили было к закапыванию могилы, те, что были рядом, успели уже бросить по щепотке земли в нее, когда братья Жуковы, Федька и Ванька, привезли на тележке Григория Яковлевича. Для него, также обернутого тряпьем, отыскалось местечко в самом верхнем ряду. Дядя Петруха, черный, как головешка, поглядел в лицо хуторянина, набрал полную грудь воздуха и с шумом, с хрипом выдохнул его, вымолвив чуть слышно:
– Так-то вот, Григорий… А мы, дураки, ссорились-бранились. Можа, рядышком придется лежать… Эх, драчуны, драчуны!
Стоявший за его спиной Федот подал и свой голос:
– Там-то уж вы помиритесь окончательно, накалякаетесь вволюшку, никто вам не помешает. Можа, и меня возьмете в свою компанию, а?
– Нужон ты им, такой болтун! – отозвался откуда-то Карпушка.
– Зато ты не болтун, – осерчал Федот Михайлович, – словесный твой понос ничем уж не остановишь!
– Будя вам, мужики. Нашли время языки чесать. Люди слезьми исходят, а этим смех! – упрекнула их наша мать.
– Не гневайся, Фросинья, – сказал ей на это Федот, нашаривая в кармане
Дядя Петруха как в воду глядел, обратившись напрямую к Жукову-старшему. Не прошло и трех дней, как его собственные сыновья, Иван и Егор, привезли нашего общего тятю сюда на тележке. Они сняли-разбросали лопатами бугорок, отодвинули чуток в сторонку высохшее, а потому и не тронутое еще тленом тело Григория Яковлевича, положив рядышком, плечо к плечу, тоже без гроба, своего отца. Снова подгребли землю, поправили большой дубовый крест, сделанный из вереи от старых дедушкиных ворот и назначенный было для одного деда, но теперь ставший общим над как бы уж братской могилой. Для скончавшихся вскоре тетеньки Дарьи и ее младшей дочери Фени места возле мужа и отца не оказалось: для них пришлось выкопать неглубокую могилку поблизости.
17
Отец, точно, привез из Малой Екатериновки ржаной, вместе с отрубями, муки, но всего лишь полтора мешка, и небольшую баранью тушку. Чтобы не быть перехваченным на основной дороге, он добирался до родного села окольным путем, большей частью оврагами и лесными просеками, лежащими далеко в стороне от сел и деревень, и тридцать верст растянулись для него на добрую сотню, на преодоление которой потребовалось трое суток (смерть деда по времени совпала с моментом, когда повозка отца выбиралась из Салтыковского леса на Малые дуга, где Николай Михайлович и повстречался с печальной новостью: ее поведал Миша Тверсков, отправившийся в очередной раз за ракушками, теперь уж в Кабельное, большое озеро, соединявшееся весною с Баландой). В тот же день полмешка размолу отец отдал дяде Петрухе, да, похоже, опоздал со своей подмогой. Остальная часть привезенного ушла на поминки – так, во всяком случае, сообщила наутро, после похорон деда, наша мать. Я-то был убежден, что кое-что она припрятала про самый черный день, но вслух не высказывал своего подозрения, ибо знал: что бы мать ни делала, она делает это исключительно для нас, ее детей. «Не будь вас, – говаривала она в те дни, – я бы сама поклонилась, упала в ноги господу богу: прибери меня, родимый, упокой рабу твою. Но как же покину, оставлю вас?! Санька и Ленька большенькие, эти, можа, и не пропали бы, а Мишке-то каково без мамки!» Так что, ежели и не для старших сыновей, то для меня-то во всяком уж случае мать отсыпала несколько пригоршней муки и присолила, упрятала в укромный уголок кусочек баранины.
Мы знали также, что где-то хоронились у нее и ржаные сухари – остатки пайка, полученного в тракторной бригаде Ленькой и Санькой; Саньку Василий Дмитриевич Маслов, сменивший в самый горький час на посту председателя колхоза двадцатипятитысячника Зелинского, пристроил учетчиком этой бригады. Время от времени мать выдавала нам по сухарику, из которого даже печь не могла удалить ни вкуса, ни запаха полынного. Было бы это в пору, когда дети ее были несмышленыши, мать сказала бы, что горький этот кусок подарила лиса, и мы поедали б его с необыкновенным наслаждением. Теперь Санька, Ленька и я не нуждались в таком обмане: набрасывались на сухари без хитрой маминой приправы к ним – горький полынный привкус и запашок даже вроде бы прибавляли аппетиту.
Понимая, что оставляет семью без хлеба и без других каких-либо припасов, отец вдруг предложил:
– Ты, Мишка, поедешь со мною в Малую Екатериновку. Матери все будет полегче маленько. Так что утречком и отправимся.
В прежние годы для меня не было большей радости, чем та, когда отец брал с собою в какую-либо поездку: в поле смотреть хлеба, на ярмарку, в лес за дровами, в соседнюю ли Варварину Гайку к родственникам, особенно к доброй и ласковой тетке Орине, двоюродной отцовой сестре, подарившей мне однажды большую белую крольчиху: на бахчу ли в Лебедке, где можно и насытиться арбузом, и напиться его соком всклень; на мельницу, где можно надышаться мучной пыльцой и наслушаться вдоволь мужицких веселых прибауток и шума мельничных деревянных колес и шестерен, а также наглядеться на то, как кипит под ними вода, из которой то и дело выскакивают, сверкнув на солнце, шустрые, бесстрашные рыбешки.
Теперь же отцово приглашение скорее напугало меня, чем обрадовало. Заметив это, мать заторопилась:
– Поезжай, поезжай, сыночка! Поезжай, милый!.. Засохнешь ты тут без хлебушка-то!..
В голосе и глазах ее была такая мольба и такая мука, что у меня все как бы оборвалось внутри, и, чтобы не заплакать, я поспешил успокоить ее:
– Ладно, мам, поеду.
– Ну и умница, ну и спаси тя Христос! Мамку только свою не забывай там! – сказала она как-то значительно и понесла, по обыкновению, платок к глазам своим.
Вот только теперь я понял, что не боязнь голода заставила ее настаивать так горячо на моей поездке с отцом, – мать высылала меня туда на разведку: ей давно нашептывали бабы, что Селяниха живет с ее мужем, что она там, в Малой Екатериновке; подвернулся наконец случай, когда можно было в этом удостовериться окончательно. Было в плане матери и другое: может, думала она, устыдится родного сына «этот хабалин» и турнет бесстыдницу куда подальше.
Мужу сказала:
– Гляди там за мальчишкой-то. Не оставляй его у чужих. Времена-то нынче вон какие!