Древний Китай. Том 1. Предыстория, Шан-Инь, Западное Чжоу (до VIII в. до н. э.)
Шрифт:
Другими словами, в рамках конфуцианской нормативной традиции этическая дидактика подминала под себя все остальное. И если история была учителем жизни, то в конфуцианском Китае она превращалась в Учителя с большой буквы, в некий идеальный (точнее - идеализированный) эталон для подражания. А чтобы объекты подражания были безукоризненно явственными и доступными для понимания любого (все та же ориентация на среднего, а то и нерадивого ученика), соответствующим образом препарировалась и сама история.
Речь не о том, чтобы поставить под сомнение достоверность китайской историографической традиции, истинность сообщений текстов и тем более честность и профессиональную пригодность многочисленной армии китайских историков. Как раз напротив, субъективно
История, что всем специалистам хорошо известно, наука не точная, а описательная. Исторические труды опираются на определенную сумму фактов, которая в известном смысле является константой (при всем том, что спорадически она изменяется за счет пополнения тезауруса фактов новыми, вновь добытыми или открытыми, сделавшимися доступными и т.п.). Задача историка в том, чтобы интерпретировать имеющиеся в его распоряжении факты и сделать на данной основе соответствующие выводы. История как наука становится тем более достоверной, соответствующей реалиям и уважаемой в обществе, чем большее число имеющихся в исторической памяти фактов зафиксировано и включено в оборот. Но этого мало. Достоверность истории как науки зависит также (а в определенном смысле — даже в большей степени) от того, сколь много различных версий и аналитических исследований, сделанных специалистами, каждый из которых по-своему взглянул на факты и оценил их, предложено читателям.
Но чем определяется позиция историка-профессионала? В свободном обществе — его способностями, эрудицией, степенью профессиональной подготовленности, а также его взглядами, жизненными позициями, философскими убеждениями, представлениями о долге, чести, порядочности, его личностью, индивидуальностью, наконец. В обществах тоталитарных все эти качества практически не имеют значения, а на передний план выходят требования официальной доктрины и жестких идеологических норм, что отечественные историки хорошо знают на собственном опыте.
В обществах же, как бы стоящих посредине в интересующем нас смысле, к которым и относятся те, где абсолютно господствовала нормативная традиция, ситуация была промежуточной. Идеологическая доктрина там не принуждала специалиста «наступать на горло собственной песне». Но она и не давала полной свободы, ибо всей своей тяжестью впитываемые с рождения нормативы — при отсутствии признаваемых обществом и потому имеющих право на существование альтернатив — воздействовали на всех, в том числе и едва ли не в первую очередь на тех, кто пишет историю, т.е. ставит своей целью обобщить и осмыслить события прошлого. Конечно, и в этих случаях играли немалую роль способности, эрудиция, внутренние убеждения, стойкость в отстаивании своих позиций, понимание своего долга и т.п., но все это было как бы окрашено в один только тон. Заранее заданная тональность нормативной традиции всегда не только преобладала, но и соответствующим образом ориентировала специалиста-историка.
Вот об этом-то и идет речь. В свободном обществе факты священны и широко доступны для анализа с любых позиций. В тоталитарном факты тщательно отбираются (те, что по каким-то соображениям не нужны или вредны для доктрины, просто отбрасываются, считаются как бы несуществующими), а порой и фальсифицируются, т.е. осознанно искажаются. На смену им создаются новые псевдофакты, которые окрашиваются в цвета настоящих (заимствуя при этом для правдоподобности кое-что из их колорита).
Традиционное общество тоже не безразлично к фактам истории. Правда, оно не игнорирует и тем более не отбрасывает, не запрещает их использовать. Но нормативная традиция
Конечно, препарирование исторических фактов (или даже фабрикация их, включая интерполяции) в угоду нормативной традиции было характерным отнюдь не только для Китая. Но именно в Китае с его культом истории и обширнейшей историографией это едва ли не наиболее заметно, начиная с первого из наиболее почитаемых в стране канонов — с «Книги истории» («Шуцзин»), в которой был воспет идеализированный «золотой век» прошлого. По-своему подобная практика коснулась и второй древнейшей книги канона — «Книги песен» («Шицзин»), в отборе стихов и песен которой явственно ощущается жесткая рука редактора (по традиции им считается сам Конфуций). Более свободными и как бы «чистыми» в указанном смысле могут считаться памятники древнекитайской эпиграфики, надписи на костях, бронзе и иных предметах. Но все они обычно крайне лапидарны и фиксируют информацию о строго конкретном событии, что, впрочем, никак не уменьшает их ценности как исторического свидетельства, как сообщения об определенном событии.
Древнекитайские тексты
Понятие «исторический источник» много шире понятия «текст», в том числе и применительно к древнему Китаю (подробнее см. [82]). Однако из всех источников для понимания сути китайской цивилизации и для знакомства с историей древнего Китая наиболее важны именно тексты. Конечно, данные археологии тоже весьма существенны, но исключительно важны они лишь для дописьменной истории, для отдаленной предыстории Китая и китайцев. Для периода письменной истории (в Китае — с эпохи Шан-Инь, вторая половина II тысячелетия до н.э.) источником прежде всего и чем позже, тем в большей степени, является текст.
В отличие от того, что можно сказать о древнейших письменных памятниках Индии, Ирана, да и многих других стран древнекитайский письменный текст по преимуществу нерелигиозен и, как следствие, весьма равнодушен к мифу. В нем абсолютно преобладает информация светского характера (подчас окрашенная в ритуальные тона), дается весьма рационалистическое описание людских дел, исторических событий. Это в значительной мере касается и текстов, связанных с гаданиями, т.е. с апелляцией к сверхъестественным силам, к его величеству случаю, который обычно считался тоже подверженным определенной закономерности, что наиболее наглядно видно на примере канона «Ицзин» («Книга перемен»). Вплоть до рубежа IV—III вв. до н.э. в китайских текстах почти не было ни мистики, ни метафизики, ни сколько- нибудь разработанной мифологии, да и после указанного рубежа доля всего такого была, при всей ее значимости, весьма незначительной — во всяком случае, на внешнем уровне текста [1] .
1
1 Демифологизация и демистификация древнекитайской мысли, на внешнем уровне канонических текстов выразившиеся в их конфуцианизации, были результатом сложного и уникального в своем роде процесса развития мировоззрения и ментальной культуры древних китайцев с начала I тысячелетия до н.э. (подробней см. [21, с. 17—49]).