Дроздовцы в огне
Шрифт:
Рослый парень, серый с лица, зябнущий от страха и ожидания своей участи, глухо отвечал. Капитан расспрашивал его вполголоса. Вероятно, это были самые простые вопросы: о деревне, земле, бабе, стариках. И вот менялось лицо красноармейца, светлело, на нем скользил тот же добрый свет, что на лице капитана, и пленный уже отвечал офицеру, улыбаясь во все свои белые ровные зубы.
Капитан слегка касался стеком его плеча, точно посвящая пленного в достоинство честного солдата, и говорил:
— В четвертую, бгатец, готу…
И ни разу не ошибся он в своем отборе: из 4-й
Не только в нашем Дроздовском полку, но, может быть, во всей Добровольческой армии 4-я рота капитана Иванова была настоящей солдатской. Он пополнял ее исключительно из пленных красноармейцев. В то время как у нас целые полки приходилось набирать из одних офицеров и в любой другой роте их было не менее полусотни, у капитана Иванова все до одного взводы были солдатские, и ротный командный состав тоже солдатский, из тех же пленных. Все ребята — молодцы, здоровенщина.
Я иногда посылал к капитану Иванову пополнение из кадет, гимназистов и реалистов — наших удалых баклажек — и студентов, но капитан Иванов каждый раз отказывался вежливо, но наотрез:
— Это какой же-с солдат? — говорил он не без раздражения. — Это-с не солдат, а, извините, русская интеллигенция…
И в это слово «интеллигенция» вкладывал он столько уничижительного презрения, что за нее просто становилось совестно.
— Нет уж, благодарю: я уж пополнюсь моим земляком…
А земляки в его роте вскоре же становились мордастыми сытюгами. Хорошим хозяином был капитан Иванов; он умудрялся кормить свою роту настоящим армейским пайком мирного времени. Ни у кого не было таких наваристых щей, играющих всеми цветами радуги, ни у кого солдат не был так ладно, опрятно и тепло одет, так крепко и сухо обут.
Капитан Иванов умел раздобывать своим землякам зимой даже варежки и какие-то ватные набрюшники, вроде потников-подседельников; ни у кого не было столько табаку и сахару, как в 4-й роте, и ни в одной роте не пахло так вкусно и так семейственно, как в большой солдатской семейке капитана Иванова. Народ у него все был плотный, ражий, во сне храпели, как битюги, а с чужими были заносчивы и горды. Орлы.
Дисциплина в 4-й была железная, блистательная. Солдаты чувствовали сильную руку своего командира и его прямую душу, знали, что нет в нем никакой несправедливости и неправды. Солдаты понимали его так же, как он их, и жили с ним душа в душу.
Капитан Иванов был русским простецом, и, несмотря на его деревенские прегрешения с рослыми вдовами, светился в его простоте свет русского праведника. Может быть, за праведную простоту мы его и прозвали Гришей. У него, впрочем, было и другое, довольно странное прозвище — Иисус Навин.
И вот почему. При всей своей скромности капитан Иванов любил покрасоваться. Однако только в бою. В бою он всегда был верхом, впереди своей цепи. Пеший он никогда не ходил в атаку, и ему неукоснительно подавали нового Россинанта. Не сосчитано никем, сколько под ним было убито коней.
По-солдатски, если хотите по-лубочному, чувствовал он красоту боя: в огне храбрый командир
Вижу, как он скачет в цепях на коне, израненном пулями, залитом кровью. Верхом он был истинным Иисусом Навином. Уж очень дурны были все его кобылы и кони, старые, костлявые, вроде тех еврейских кляч, на которых тащатся на мужицкую ярмарку в расшатанных таратайках, обвязанных веревками, а то и верхом, местечковые Оськи и Шлемки.
Наши веселые замечания о его боевых конях капитан Иванов отражал с достоинством.
— Я быстгых коней не люблю, я не кавалегия-с, — говорил он и тут же добавлял с прелестной улыбкой: — Я пехотный офицег.
Особенно он запомнился мне в бою под Богодуховом. Это было в июле 1919 года. Я командовал тогда офицерским батальоном. Мы наступали на сахарный завод, кажется, Кенига; я был впереди батальона верхом.
Наступали под проливным дождем. Все смутно смешалось впереди в шумном ливне, как в мутном аквариуме. Дорогу мгновенно размыло, погнало глинистые потоки. У дороги блестели мокрые тополя. Земля дымилась, дышала влажным теплом; в ливне глуше стали команды, лязг движения, стоны раненых; точно отсыревшие — удары выстрелов. С сахарного завода тупо и сыро стучала частая стрельба красных.
Вторая рота, с которой я был, промокшая до нитки, в отяжелевших сапогах, облепленных грязью, довольно неуклюже начала развертываться на дороге в цепь и по бурлящим водороинам пошла в атаку на завод. «Ура» относило дождем.
Мы заняли завод. Я помню его маячащие строения, его отблескивающие крыши. Разгоряченные атакой, громко перекликаясь, не узнавая друг друга в тумане ливня, люди стали строиться на заводском дворе. В затылок 2-й роте, где-то в дожде, наступала с капитаном Ивановым 4-я, но ее еще не было видно.
Внезапно в тылу, за тополями у дороги, застучал частый огонь, все горячее. В дожде, близко, был противник. Я спрыгнул с коня в грязь и подозвал начальника пулеметной команды капитана Трофимова. Он подбежал ко мне, утирая рукавом лицо; его потемневший от воды френч блестел, как клеенка.
— Скачите в четвертую роту, передайте капитану Иванову мое приказание наступать на противника правее тополей.
Капитан Трофимов молча взял под козырек и побежал к коню.
Я был единственным, кто представлял собой штаб моего батальона: все были разосланы с приказаниями. Ординарец Макаренко — в дожде блестело его смуглое лицо — держал за мной на поводу мою Гальку. Молодая гнедая кобыла, с белыми чулочками на ногах, с белой прозвездиной на лбу, от дождя стала глянцевитой и скользкой. Она танцевала на месте — она всегда танцевала — и тревожно втягивала ноздрями влажный воздух. Стрельба гремела порывами. Но где же 4-я.