Другая другая Россия
Шрифт:
Батюшка смотрит строго и молчит. Я поворачиваюсь ко всем спиной и удаляюсь. Они все никак не могут поверить, что я могу вот так уйти.
Я иду в сосновую рощу, хожу от сосны к сосне, прокладываю между ними узкие дорожки своих следов, словно ниточки, соединяющие их, и спрашиваю себя: «Почему никто никого не любит?» Две тысячи лет назад Христос сказал: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Теперь эту заповедь знает, похоже, любой ребенок, но выполнить ее почему-то не по силам и восьмидесятилетнему старику. С чего бы мне любить того батюшку, с которым я только что говорила? Да и он
Сосны одинаковые — тихие и неподвижные. Я петляю по дорожкам, пока не набредаю на две сосны, скрестившиеся стволами. Они представляются мне идеальным примером любви к ближнему. С виду кажется: спили одну сосну, другой только лучше будет — больше солнца, больше места. Но это только с виду, ведь в земле они так срослись корнями, что у них давно уже одна кровеносная система. Если бы я была сосной, то любить своего соседа мне было бы легко и даже полезно: сосна не нагадит мне под дверью и не скажет строго: «Не благословляю». Но как только я начинаю представлять, что рядом со мной сосна-сосед или сосна-батюшка, сразу чувствую нелюбовь. И, задрав голову к вершинам, с этого кажущегося близким расстояния я спрашиваю уже не себя, а Бога: «Ну почему никто никого не любит?!»
Звонит келейник. Я возвращаюсь в Москву — старец остается в Переделкине, в Оптину не поедет.
* * *
Двенадцатый час ночи. Узкая скамейка в трапезной у закрытой двери. За дверью старец. Я сижу с краю, рядом беременная, за ней худая суетливая женщина. Беременная держится двумя руками за живот и вздыхает так глубоко, что кажется, будто вместе с ней вздыхает ее ребенок. Я поглядываю на соседок и думаю, что беременная вот-вот родит, а суетливая никогда не успокоится. У скамейки, подпирая стену плечом, стоит еще одна молодая женщина с каким-то убитым лицом.
— Уложи детей спать, — устало говорит она в телефонную трубку. — Я не приеду, буду ждать.
Открываю Евангелие от Иоанна и нахожу нужные слова: «Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь». И запутываюсь еще больше. Где тут ставить ударение? Речь о Боге, который есть любовь, или о любви, которая есть Бог?
Дверь открывается, и в коридор выходит худой согнутый старичок. Его седая борода свисает до пояса черной рясы. Он делает шаг к скамейке, женщины вскакивают, сложив ладони для благословения.
— Ты, что ль, меня ждешь? — старец обращается ко мне и смотрит внимательными старыми глазами. — Завтра утром приезжай.
Он медленно, еще больше согнувшись, идет к выходу.
— Батюшка! — бегут за ним женщины, а я остаюсь на месте.
Старец оборачивается.
— Напоите их чаем и спать уложите, — чуть слышно говорит он вышедшей следом за ним матушке. — Завтра, — обещает он женщинам. — Завтра…
— Батюшка совсем без сил, — объясняет келейник. — Еле языком ворочает.
* * *
—
В трапезной длинная очередь. Ближе всех ко мне по-прежнему суетливая и молодой человек в черном пальто с кожаным портфелем. У стола с противоположной стороны на коленях стоит женщина и что-то шепчет, опустив голову. За ней виден только подол черной рясы и кончик седой бороды.
Матушка подводит меня к старцу и объявляет, что теперь он будет давать интервью и всем надо выйти за дверь. Люди прождали его всю ночь и утро. И вот, когда кончик его седой бороды уже так близок, появляется неожиданная преграда, то есть я.
— Дайте мне подойти… — просит меня женщина, которая вчера ночью ждала вместе со мной, лицо ее по-прежнему убито.
Я пропускаю ее и встаю сбоку, в стенную нишу. За этой женщиной идет вторая, за второй третья. Появляется мужчина в дорогом костюме в полоску и броских наручных часах. Все они опускаются перед старцем на колени. А я всех пропускаю.
— Они будут идти бесконечно, — выговаривает мне матушка. — Если хотите взять интервью, берите сейчас, старцу через час уезжать.
Она выталкивает меня вперед, но я еще глубже забиваюсь в свое укрытие. Я пропускаю людей не потому, что волнуюсь за них, просто мне кажется, этот инок с длинной бородой за всем наблюдает и не позволит мне прервать цепочку просителей.
Я точно не знаю, кто такой старец, но, по-моему, это человек, отказавшийся от своей воли, посвятивший себя Богу, беспрестанно молящийся и способный лучше других разделять помыслы и планы людей на добрые и злые. Он может разложить их пришедшему, как на ладони: вот, смотри, здесь добро, а здесь зло, и между ними черта.
Слышу обрывки шепотом произносимых фраз. Эти люди преодолели расстояние и потратили уйму времени лишь для того, чтобы спросить, мириться ли с сестрой, увольняться ли с работы, менять ли квартиру на другую, упоминать ли племянника в завещании… Вопросы, больше подходящие для визита к психологу или гадалке. Я еще раз убеждаюсь в том, что никто никого не любит. А старец? Любит ли он их? И за что ему их любить?
* * *
Наконец остаюсь в трапезной наедине с иноком. Сажусь на стул рядом с ним. Он, наверное по многолетней привычке, подставляет к моему лицу ухо, готовый принять тайную исповедь.
— А вы правда за всех приходящих переживаете? — громко говорю ему в ухо.
Старец выпрямляется, смотрит на меня, потом сгибается снова.
— Переживаю? — переспрашивает он тихо. — Естественно… Как же иначе? Совсем быть бесчувственным?
— Но вы ведь не можете помочь всем приходящим…
— Ну как помочь? — чуть громче говорит старец. — Материально? Не могу. А духовно могу. Наставить человека, чтобы он разобрался в своей ситуации. Может, человек считает себя несчастным, а у него никакой особой печали. На земле ведь нет абсолютного. Вот мы — христиане. В чем суть христианства? — старец делает паузу. — Ты понимаешь это?