Другая любовь. Природа человека и гомосексуальность
Шрифт:
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
«Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д(ьякова); но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П(ирогова?) и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр (астие), но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение» (Толстой 1937:237–238).
Через год записывает:
«… Зашел к Хилковскому отдать деньги и просидел часа два. Николенька очень огорчает; он не любит и не понимает меня. <…> Прекрасно сказал Япишка, что я какой-то нелюбимой. <…>
А понимает ли он себя сам?
Максим Горький, живший рядом со стариком Толстым в Крыму, замечает: «К Сулержицкому он относится с нежностью женщины <…> Сулер вызывает у него именно нежность, постоянный интерес и восхищение, которое, кажется, никогда не утомляет колдуна» (Горький 1979: 88). Восхищение вызывал не только Лев Сулержицкий. Как-то когда Сулержицкий шел рядом с Толстым по Тверской, навстречу показались двое кирасир.
«Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости». Толстой начал было подтрунивать над их величественной глупостью. «Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал:
— До чего красивы! Древние римляне, а, Левушка? Силища, красота, — ах, боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» (Горький 1979: 108).
Нет ни малейших признаков, что он не то чтобы реализовал когда-либо свою любовь к мужчинам как плотскую, но хотя бы помыслил об этом. Он вообще обычно резко разделял любовь и сексуальное удовлетворение. Сексуальное удовлетворение он получал от женщин, любил — мужчин. Он мечтал о соединении этих чувств, о высокой любви, которую мыслил в браке. Тридцати четырех лет женился на 18-летней Софье Берс, хотя сначала ухаживал за ее молодой маменькой, потом его сватали за старшую из трех дочерей, но средняя, Софья, перехватила жениха (а позже не без основания ревновала к младшей сестре). После первой брачной ночи записал в дневнике: «Не она.» (Меняйлов 1998).
Тем не менее в первый месяц пишет родным и друзьям радостные письма:
«Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым. <…> Теперь у меня постоянное чувство, как будто я украл незаслуженное, незаконное, не мне назначенное счастье».
Но вскоре начинаются семейные сцены, выявляющие всё больше взаимонепонимание и отчужденность. Жена записывает в своем дневнике:
«Лева или стар или несчастлив. <…> Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, всё один. А мне скучно, я одна, совсем одна <…> Я — удовлетворение, я — нянька, я — привычная мебель, я женщина» (Жданов 1993: 57, 146).
Сцены становились всё более истеричными, с криками и битьем посуды (швырял и бил Лев Николаевич). Семейное счастье было действительно не ему назначено.
Между тем, почти ежегодно рождались дети. Только это было в глазах Льва Николаевича оправданием чувственной близости с женой, он всё время подчеркивал, что такая близость для него не самоцель, а только средство (Жданов 1993: 146). Половую близость с женой в браке он вообще рассматривал только как работу по производству детей. Черткову пишет: «Сделай себе потеху даже с женой — и ей и себе скверно» (Жданов 1993: 203). Записи Льва Николаевича в дневнике: «Очень тяжело в семье. <…> За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей! <…> Хорошо — умереть» Он терзается, ищет, в чем причины его страданий: табак, невоздержание и т. п. «Всё пустяки. Причина одна — отсутствие любимой и любящей жены. <…> Вспомнил: что мне дал брак? Ничего. А страданий бездна.» (Жданов 1993: 174, 224).
Горькому он как-то неожиданно сказал:
«Человек
Множество вполне благополучных супругов согласятся с тем, что это очень субъективное суждение.
Наконец он приходит к отвержению половой близости даже в браке. Всякое половое сношение основано на чувственности, на слепом инстинкте и унижает человека. Лучше всего — целомудрие, полное воздержание. А что без брака и половых сношений прекратится человеческий род, так ведь конец света всё равно когда-нибудь наступит. Зато какая чистота будет достигнута сейчас! То есть ясно, что самому ему чувственная близость с женой и, видимо, уже со всякой женщиной была при всей необходимости столь тягостна, столь омерзительна, что он готов был согласиться на всеобщее вымирание, только бы не было этой грязи.
Словом, всё — как у Святого Августина. Остается только оставить жену, имение продать и деньги раздать бедным. Как известно в конце жизни он и это попытается совершить.
Но уже задолго до того, с 1888 г., он пишет свои трагические произведения о низости и мерзости половой страсти — «Дьявола», «Отца Сергия», «Воскресение» и страшную «Крейцерову сонату».
«Крейцерова соната» очень автобиографична. Герой подобно писателю много старше жены, женился поздно; несмотря на взаимное отчуждение и семейные скандалы супруги обзавелись детьми; после многих лет брака супруге стал мил один музыкант (близким приятелем Софьи Андреевны стал композитор Танеев). Правда, концовка другая — герой убивает жену, а в реальности Лев Николаевич уходит из Ясной Поляны и умирает на захолустной станции. Но чувства и мысли героя — это чувства и мысли самого Толстого, он этого и не скрывал. Это совершенно ясно из философского «Послесловия» к «Крейцеровой сонате».
О жениховстве герой ее вспоминает:
«Время, пока я был женихом, продолжалось недолго. Без стыда теперь не могу вспомнить это время жениховства. Какая гадость! Ведь подразумевается любовь духовная, а не чувственная. Но если любовь духовная, духовное общение, то словами, разговорами, беседами должно бы выразиться это духовное общение. Ничего же этого не было. Говорить бывало, когда мы останемся одни, ужасно трудно. Какая это была сизифова работа. Только выдумаешь, что сказать, скажешь, опять надо молчать, придумывать. Говорить не о чем было».
Далее наступил «хваленый медовый месяц. Ведь название-то одно какое подлое! <…> Неловко, стыдно, гадко, жалко и, главное, скучно, до невозможности скучно! Вы говорите естественно! Естественно есть. И есть радостно, легко, приятно и не стыдно с самого начала; здесь же мерзко, и стыдно, и больно. Нет, это неестественно!»
О первой ссоре: «Впечатление этой первой ссоры было ужасно. Я называл это ссорой, но это была не ссора, а это было только обнаружение той пропасти, которая в действительности была между нами. Влюбленность истощилась удовлетворением чувственности, и остались мы друг против друга в нашем действительном отношении друг к другу, то есть два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить как можно больше удовольствия один через другого. Я не понимал, что это холодное и враждебное отношение было нашим нормальным отношением.» (Толстой 1982: 144–145, 149–150).
Толстой был крупнее своих фанатичных нотаций и смятенных чувств. Уже через несколько лет он пишет Черткову о «Крейцеровой сонате»: «Она мне страшно опротивела, всякое воспоминание о ней. Что-нибудь было дурное в мотивах, руководивших мною при писании ее.» (Толстой 1982: 467–468). Что же было там дурное?
Продолжая о ссорах, герой проговаривается: «С братом, с приятелями, с отцом, я помню ссорился, но никогда между нами не было той особенной, ядовитой злобы, которая была тут.» (Толстой 1982: 468).