Другой Париж: изнанка города
Шрифт:
Потом вспомнился вдруг первый успех «Дорз» и разрастающиеся, как щупальца огромного осьминога, жадные толпы поклонников, жаждущих прикоснуться к его телу, постепенно подчиняющих себе все сферы его жизни. Сотни, тысячи го лодных мужчин и женщин, желающих только его – мессию, секс-сим вола, воскресшего Иисуса эпохи постмодерна. Он на самом деле верил, что был таким. Бесконечные кислотные трипы, пустоты сознания, промежутки между которыми становились все меньше, день за днем подменяли жизнь, выхолащивая ее.
Что изменилось? Сегодня он вдруг пришел в себя, как будто вырвался из липкой тяжелой комы, и ужаснулся, оглядевшись. На него нахлынули воспоминания, о которых он, казалось, давно забыл.
Знаете ли вы, как самые страшные сны однажды становятся явью, слава медленно, но неуклонно затмевает Божий дар и крадет саму возможность творить, а хищные руки фанатов, как когти, вонзаются в плоть и губят душу? Жуткое ощущение – собственной загнанности и зависимости: от продюсеров, звукозаписывающих компаний, фанатов, женщин, наркотиков. От самого себя. Беспомощный пленник незримой тюрьмы, из которой немыслимо бегство.
– Ты помнишь, ублюдочный покойник, еще недавно тебя называли символом свободы шестидесятых? – произнес он вслух, глядя в зеркало на свое кошмарное отражение, и отрывисто расхохотался. Эхо голоса жалобной птицей пролетело по гулкой, пустой квартире и угасло где-то в гостиной. – Теперь ты абсолютно мертв. Тебя нет. Совсем нет! Все только иллюзия… Это отражение! Это имя! Даже смерть!
Он горько усмехнулся, собрался с силами и от всей души плюнул в сторону зеркала. Отвернулся от него, сел на пол, отхлебнул еще виски.
Странная штука жизнь! Чем свободнее и раскрепощеннее ты выглядишь извне, тем больше хозяев и тюремщиков окапываются внутри тебя, незримые миру: детские комплексы, страхи, зависимости… Они запирают душу на тысячи замков, не оставляя никакой возможности для творчества. Чем сильнее внутренние демоны, тем труднее им сопротивляться, продолжать дышать и писать. Тем больше появляется и внешних цепей. Замкнутый круг – тотальная несвобода, день за днем убивает душу и творчество.
Из всего этого – один выход. Смерть! Нет сил выносить этот страшный разлад, который ржавчиной разъедает душу. Его жизни уже давно нет. И не будет. Он слишком слаб. Или…
В голове неожиданно запрыгали цветные картинки. Чертовы наркотики, смешавшись с виски, будят в душе воспоминания разных времен. Внезапно он вспомнил, как гулял накануне ночью по знакомым кварталам Парижа. Удивительно, он очень полюбил этот город. Чем-то он напоминал ему LA [1] его моло дости, но казался более уютным, светлым, камерным. А главное – свободным! Или это тоже было иллюзией?
Ниточка потянулась дальше, он увидел вновь, уже со стороны, как брел однажды своим любимым маршрутом по узким улочкам, через мост Сюлли до Иль Сен-Луи, заглядывая по пути во все попадавшиеся питейные заведения, которые еще были открыты. Прилично набравшись, он вдруг увидел сидевшую на тротуаре группу странных людей. Клошары – кажется, здесь их так называют. Настоящие маргиналы, хобо, хотя вполне обычное явление для Парижа. Тут на них и внимания никто не обращает – перешагивают себе и идут дальше. Он видел их десятки раз, но всегда обходил стороной. Эти люди выброшены из общества – по чужой ли, по своей ли воле… Они другие. Кто знает, чего ждать от них? Памела и вовсе боялась клошаров – она всегда предпочитала общество богемы.
1
LA – Лос-Анджелес. – Примеч. авт.
Но в этот раз его вдруг пробило странное желание познакомиться с бродягами поближе. Было ли дело в алкоголе, переборе кокса или внезапно накатившей депрессии? Не важно. В конечном итоге имеет значение только то, что он сошел с привычной
Мимо, бросая быстрые взгляды в их сторону, проходили редкие случайные прохожие, сверкая фарами, пролетали лимузины. А в компании клошаров на мостовой время как будто остановилось или пошло назад. Они просто сидели, молчали или говорили о своей жизни, жевали патэ, жадно пили, пуская бутылку по кругу. Он прочитал им стихи из «Американской молитвы». И это показалось ему удивительно естественным.
С клошарами он проторчал тогда целую ночь. К концу напился так, что вырубился прямо рядом с ними, на грязной картонке. Сквозь сон он почувствовал, что кто-то его заботливо укрыл вонючим тряпьем. Когда он очнулся под утро, клошары спали, подобно зверю, сбившемуся в живую теплую кучку. Он пошарил по карманам и, вытряхнув портмоне, оставил им всю наличность, которая еще была у него с собой. Около тысячи франков. Потом поплелся домой, пошатываясь от усталости.
Памелы, как обычно, еще не было. Он, не раздеваясь, упал на постель и закрыл глаза. Голова кружилась, тело казалось отделенным от сознания. Новое, незнакомое чувство вдруг обожгло, потрясло его душу, вывернуло наизнанку. Откуда-то издалека, сквозь туман похмелья и мучительную головную боль, тяжелым гулом пробивались стихи. Боясь не успеть, он привстал, дотянулся до тумбочки, схватил бумагу и торопливо начал их записывать, обрывая мысль на полуслове. Из-под его пера вдруг, вопреки всему, вырвались несколько страниц стихов – впервые после долгого перерыва. Новые, странные, выворачивающие душу образы, ритмы, рифмы. Он был абсолютно счастлив.
Вернувшаяся к полудню и обнаружившая его, валяющегося на дизайнерской кровати в ботинках и грязной, пропахшей бомжатником одежде, среди обрывков бумаги, Памела закатила очередную истерику.
– Ты только посмотри, на что ты похож! Ты свинья, настоящая свинья! Я думала, Париж тебя изменит, а ты… Что скажет Зозо? Ты опять испачкал ее простыни!
– Тише, тише, малышка. Это все не имеет значения…
Он погладил ее по волосам, она медленно опустилась на пол, съежилась и заплакала. Потом полезла в сумочку за валиумом. Немного успокоившись, дошла до кресла и задремала, свернувшись клубочком. Он смотрел на ее хрупкую фигурку, бледное, измученное бессонной ночью лицо, растрепанные рыжие волосы и думал о том, что, возможно, он был не до конца честен с собой. Он все еще трогательно любил Пэм, но эта любовь причиняла страдания им обоим. Нужно было как-то покончить с этим.
Он подумал, уважает ли он себя или презирает. Истина, как всегда, была где-то посередине. Да, недавно он совершил настоящий мужской поступок (ему, по крайней мере, так казалось): бросил к чертям Америку с толпами безумных фанатов, скандальной славой «Дорз», изматывающими судебными делами, миллионами гонорарами за выпущенные альбомы и при ехал в Париж.
А может, Пэм права – и на самом деле он просто сбежал? Потому что не справлялся уже с грузом успеха, который свалился на него и «Дорз» в последние годы? Что толку в том, что он сменил место жительства и запретил Пэм называть себя Джимом, придумав новое имя и освятив его в песне? Он не стал от этого свободнее. Он не стал настоящим поэтом.