Другой Урал
Шрифт:
Вызов Ихтиандра
На завтраке я уже знал — сегодня что-то будет, что-то особенное, даже каша застревает в горле колючим комком, хотя любимая масляная лужица посреди гречневой лепешки оставалась еще нетронутой; я всегда съедаю ее с последними ложками. Делаю вид, что продолжаю есть, — но уже все, гоню кино, лишь бы не прикопалась воспитал ка. Напротив-наискосок сидит Птица, пускает пузыри в отвратительном столовском чае и смотрит на меня сомнамбулическим взглядом беременной. Вообще-то он сидит за другим столом, но сегодня сел к нам, и я удивляюсь — неужели все вокруг и в самом деле не замечают накрывшую нас с Птицей переливчатую тень Умысла? Или… Мне кажется, что это бросается в глаза, а все лишь коварно делают вид, что ничего не происходит, тем временем шушукаясь за твоей спиной и кивая на тебя отовсюду — так, что, оборачиваясь, невольно ищешь не успевшего вовремя отвернуться.
Относя посуду, я меланхолично
Осторожно утопив тарелку с кружкой в смрадной ванне (только бы не коснуться отвратительной серой жижи, но все равно тыльную сторону кисти обжигает капля), я выхожу на теплое каменное крыльцо, с наслаждением смывая луговыми запахами аллеи жирный бряк посуды, покрывший кухонным салом несколько моих драгоценных секунд. Усердно тру оскверненную грязным хлорамином кожу о колонну террасы, рассеянно присматриваясь к жукам-«пожарникам»; один безрассудно сворачивает к дверям столовой, под бесчисленные сандалии, кеды и тапочки, и я успеваю пережить его гибель дважды — морщась от воображаемого хруста и сравнивая получившееся пятнышко с кеглей до того, как смелого жучьего Ливии гстона скрывает лес исцарапанных, загорелых и не очень, с пятнами зеленки и йода стремительных ног; и после, пересекая толпу вместе с Птицей, без удивления опускаю ногу рядом со в точности предугаданной кеглей. Мне приходит в голову, что слово «жук» имеет в числе своих звукоподражательных предков не только басовитый звук полета, но и сочный хрюк под пяткой, когда наступишь на него не в лесу, где мягкий мох и пружинящий хвойный ковер, а на прокаленной глине тропинки — и никаких, заметьте, натружжженных рук, что бы там ни заклинал проходимец Марр. Жжжж-ж-ж-ж-ж, — приземляется, — ж-ж-ж… сложжжжжены крылья, сел; беззвучно оглядывается, поднимает суставчатую ногу для первого шага, не замечая нависшей подошвы, — хрррюк! Жжж-хрюк. Жжук. Жук.
После завтрака по Распорядку прослушивание записи сообщения про космонавтов. Мы с Птицей, чувствуя себя едва ли не Штирлицами — каждый предмет норовит коварно выманить наши отпечатки и доказать, что мы не были, не были на Построении Отряда! — огибаем фасад столовой и замираем в высокой траве, сливающейся с недавно отцветшей сиренью. Изумительно хищное чувство — наблюдать из засады, оставаясь невидимым для… тут напрашивается жертва; за кем еще можно Следить Из Кустов?
Однако на битом кирпиче дорожки нашу добычу строит куда более крупный хищник — воспиталка Галиндмит-на, и мы почтительно уступаем. Галиндмитна начинает тыкать пальцем и жевать губами, но прибой голов вокруг нее уже потерял начальный центростремительный импульс и с броуновской неизбежностью пытается равномерно распределиться по земному шару; это, конечно, не беда — однако головы не придерживаются ньютоновых орбит и то и дело меняют направление и скорость, сталкиваются, образуют и разрушают комплексы, меняются местами, плачут, дерутся и постоянно дергают за оба рукава, требуя правосудия, информации или даже делясь сведениями философского характера. Концентрация энтропии превышает вычислительную способность мозга воспиталки. Взмах рукой, куда им деться: «Пошли!»
Опилки выстраиваются по силовым линиям, не прекращая хаотических перемещений, — пошли! Пошли! Сильна, сильнее всего в человеке, древнее голода и страха эта древняя конвульсия: «Пошли!», со времен великих оледенений следовать этому импульсу означает избежать
Как непереносимо приятно — видеть удаляющуюся стаю, оставаясь на месте добровольным безумцем, беззвучно смеющимся в свежеприобретенном одиночестве, Следящим Из Кустов. Стая уходит, тянется, кто-то отстает и сусликом всматривается назад — тщетно, отринутое стаей перестает существовать… и переходит в единоличную собственность одиночек, учреждающих на девственной тверди собственные ленивые и легкие королевства, пронизанные тишиной и золотым вечерним солнцем. Здесь камни больше не боятся переползать, когда за ними не смотришь, а белки и птицы снова разговаривают, и видно, как сверкающее текучее время тащит из жирной земли упирающуюся и тонко пищащую траву.
— Че, не пойдем? — с деланным испугом спрашивает Птица, тут же легко и бесконечно точно передавая секундной гримаской выкаченные в восторженно-грозном усердии глаза старшей вожатой. — Или пойдем?
— Да, — я вытягиваю губы верноподданной трубочкой, сюсюкая под отличника и образцового пионера с плакатов. — Да, давай побежим и догоним, и скажем: «Мы такие гады, что хотели совсем пропустить! Ы-ы-ы-ы!»
— Ы-ы-ы-ы-ы! — радостно ревет Птица в искрящемся раскаянии; верхняя половина лица нахмурена и плачет, она виновата и молит о пощаде, нижняя не удерживает момента и весело скалится: — Ы-ы-ы-ы!
Мы оба в точности видим, что сейчас представляет себе другой — да что там, мы видим вместе, и одна и та же картинка одновременно наполняет нас — и мы оба, нисколько не мешая друг другу, управляем этим микротеатром, посмешнее вздымая руку грозящей пальцем старшей вожатой, вытягивая до гротеска осуждающую мину Галиндмитны, посочнее наливая багрянцем щеки начлага товарища Лузина. Даже унылый запах Общей Линейки (до чего ж тупое слово — «линейка», не замечали?) на мгновение вспыхивает в носоглотке; линеечный песок пахнет иначе, не так, как пляжный или любой другой, — от его запаха хочется не строить, а закрыть глаза и качаться на каблуках… До чего, оказывается, это просто — не участвовать! Ни за что больше не буду!
Только немного неудобно перед космонавтами — переглянувшись, мы соглашаемся — да, все-таки как-то не очень красиво с нашей стороны: они там летят, преодолевая неведомые опасности — с грозно-веселыми лицами, в мягких белых подшлемниках и спортивных костюмах с выпуклыми гербами, и наверняка сейчас только-только заделали дырочку от метеорита или починили сломанный реактор; и ни верха, ни низа, только бархатная чернота со звездами…
Однако мы уверены — если бы сейчас, ну хоть вон из-за тех кустов вышел космонавт, то он не стал бы ловить нас и противным голосом орать на весь лес, чтоб мы «не-мед-лен-но» шли строиться и «нас тоже касается». Я думаю, что он не обрадовался бы, конечно, но и точно б не разозлился, и даже не простил бы — нет, космонавт же вам не Лузин какой-нибудь, что ему Линейка, даже Общая; он бы просто смотрел, как мы бежим мимо, и улыбался.
За кочегаркой мы начинаем то и дело приседать на бегу, собирая самые крупные, до звона высохшие за несколько солнечных дней сосновые шишки; те, которые подходят, видно сразу; за некоторыми даже не лень дать небольшую петлю, настолько они просятся в дело, яркими пятнами выделяясь из массы товарок. Но вот и куст, честно сохранивший доверенное, — я вижу, как сквозь листву сигналит мне солнечными зайчиками Специальная Секретная Банка, упавшая вчера на. Землю откуда-то издалека. Может, кто помнит — были раньше (после середины семидесятых я их больше не видел) такие банки из-под кофе, серебристые толстые буквы на черном — крупно «КОФЕ», а внизу кучерявой тоненькой антиквой «растворимый». Однако это была только видимость, маскировка; на самом деле банка была совсем не такая. Не, как она появилась в нашем мире, я не видел; но сомнений в ее осо-бости тоже не было, — и когда я вчера после ужина рассказал о ней Птице, он сразу все понял.
Во-первых, она стояла. Во-вторых, над ней два раза проехал Мамулов на Синей Коломбине — а ей хоть бы что! Услышав про это, Птица даже сначала не поверил и прищурился, но увидел, что я не вру, и разделил мое восхищенное удивление. Надо же — выстоять перед Мамуло-вым и его Синей Коломбиной!
Рычанье Коломбины доносилось задолго до Прибытия, от него испуганно умолкали дятлы и хотелось пересесть или уйти куда-нибудь; словно в лесу завелся дракон и неумолимо идет сюда, ломая хвостом сосны и сверкая углями в распахнутой рыком глотке. Рык наваливался на притихший лес, солнце начинало светить или тихо, или с обреченным отчаяньем, расплавляя крыши в нестерпимо яркие облачка, из будки поспешно ковылял вахтер, и если ему случалось замешкаться, то Коломбина злобно дудела морозящим душу голосом. Полосатая труба взмывала, замирая перед ней навытяжку, и Коломбина, дергаясь и взрыкивая в сдерживаемом бешенстве, вступала на территорию покорно замершего лагеря.