Дружба
Шрифт:
Иннокентий Зотов.
P. S. Чтобы тебя утешить, оставляю тебе твою Галю Матусевич. Бери ее, пользуйся! Не бойся, старик, я ее передаю в полной сохранности. Сам не очень хотел, да и она… А мы найдем и не таких. Денег добавлю по первой телеграмме. Буду тогда знать, что ты одобрил мое поведение. Впрочем, на слишком большие суммы не рассчитывай. Самому годятся…
Или,
И. З.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
„Что может быть лучше во всем мире, во всем биоскопе, чем двое, идущие рядом?“
Давно уже письмо было дочитано, а Величкин все стоял у стола и молча сощипывал поля с бумаги. Галя несколько раз повторила какой-то один и тот же вопрос, но он не слышал и не слушал. Галя взяла у него письмо, и Величкин даже не заметил этого. Сгорбись, он отошел к темному окну, в котором висела и колебалась повторенная трижды электрическая лампочка. Уступы огней спускались к замерзшей реке. Далеко, почти уже в снежной равнине, горело сквозь шесть рядов окон большое фабричное здание. Был тихий час воскресного вечера. Город отдыхал, как усталый рабочий, присевший на скамье сквера.
— Телеграмма… — высловил наконец Величкин. — Я бы ему послал телеграмму в одно слово — сволочь! Сволочь! — повторил он несколько раз. — Эх, сволочь!
От найденного крепкого слова Величкину несколько полегчало, но все же к собственным фразам он прислушивался еще с удивлением… Их как бы приносило ветром.
— Он-то сволочь, — говорил Величкин, — но ведь и я хорош. Стоял лицом к лицу и не разобрал ни чорта. Как я мог! Как я только мог! Как я только мог так опростоволоситься!
Величкину разом припомнились все недомолвки Зотова, все его нешуточные шутки, его мысли о женщинах, разговор с Матусевичем о смысле жизни… Все это в свете письма было так понятно, так, казалось, легко было давным-давно распознать, кто разгуливает под зотовской шкурой.
— И ведь мы с ним вместе спали, ели, ходили… Куда же я гожусь! Гнилье, трухлявая порода, сдрейфил как-раз, когда бы нужно стиснуть зубы.
— Да, — сказала Галя задумчиво. — Ты бы мог у него многому научиться… Все-таки он сильный человек. Какая цепкость! Бульдожья хватка… А бранных слов телеграф не принимает.
Величкин промолчал.
— Все, — сказал он вслух, — точка!
Г а л я. — А правду он пашет, что можно начать сызнова?
В е л и ч к и н. — Может быть, и правду. Мне безразлично. Я не буду и не могу работать.
Г а л я. — Не будешь? Но ведь это нужно! Ведь ты должен! В чем, собственно, дело? Что тебя подкосило? Ну, хорошо, был друг, оказался гадом, но что же из этого? Разве ты не знал, что в нашей среде, с нами рядом живут мерзавцы? В одном ведь Зотов прав наверняка — он не один. Этих, лезущих на рожон, увертливых деляг с цепкими руками и скользкой кожей — тысячи. А мы, значит, сложим руки, и пусть они нас бьют по морде, да? Ну, чего же ты молчишь?
В е л и ч к и н. — Не уговаривай!..
Г а л я. — Нет, буду уговаривать! Ты — винтик и не смеешь выпадать из машины! Помнишь, что ты сам мне говорил? Ты сделал большую и нужную работу и обязан ее докончить.
В е л и ч к и н. — Обязан? Ну, а если я слаб? Ну, хорошо, пусть мне пятак цена, но я не могу, понимаешь!
Г а л я. — Ты сумеешь. Сережа. Мы не имеем права быть слабей их. И мы сильней! Потому что они все-таки одиночки, а мы… А за нами, за винтиками — вся машина… Ну ответь же, Сереженька! Довольно тебе рисовать треугольники по стеклу.
— Сережа… — позвала еще раз Галя. Но он не ответил.
— А если вместе, Сережа? — сказала она очень тихо.
— Вместе? — устало и непонятливо переспросил он.
И, еще не понимая, что с ним и почему, Величкин всеми нервами, всей кожей и сердцем почувствовал особенное, дикое и радостное напряжение. Странное и небывалое чувство накатилось на него теплой смолистой волной, оно облило и обласкало его, как морская вода, как южный ветер. Но в следующую секунду он понял. Галя, одной рукой обняв его, другой гладила и перебирала его волосы. Величкин обернулся к ней. Сердце его расширилось и заныло. Ему досталось слишком много работы для одного часа.
Нужно было немедленно сказать что-нибудь очень глубокое, умное и необыкновенное, что-нибудь, полностью передающее и об’ясняющее всю великолепную сумятицу его горячих мыслей, все горькое счастье разделенной любви, рожденной в час крушения надежд. Медленно наклоняясь, Величкин сказал: «Галя!»
Темный большой мир качнулся и загудел, как примус. Впрочем, может быть, это и в самом деле гудел примус, позабытый в углу.