Друзья детства
Шрифт:
И наш маленький певец тут же нарядился в это одеяние и пошел с гордо поднятой головой по улице.
Разве можно передать словами, как мы тогда Киве завидовали? Мы его просили, умоляли сжалиться над нами, дать хотя бы намерить сапоги и френч, но он даже не посмотрел на нас.
– Что ж вы, – говорил он с укоризной, – больны? Не смогли так же, как я, встать на краю тракта и спеть солдатам песню? Они и вам кое-что подбросили бы!
Но легко сказать – стать посреди дороги и петь перед такими бравыми воинами, да еще Перед толпой горожан, которая провожала колонны восторженными возгласами, пожеланиями счастья
Но самое страшное было то, что мы стеснялись всего и всех. А он, этот отчаянный мальчишка, никого и ничего не стеснялся. И ему поэтому, несмотря на его сиротство, везло больше, чем всем нам вместе взятым!
Стоило нам оказаться среди чужих людей, в особенности взрослых, как мы сразу теряли дар речи и краснели как раки вареные. А он, Кива, хоть бы что! Наоборот, чем больше людей его окружало, тем выразительнее и лучше он пел. Нет, он никого и ничего не стеснялся, даже того, что френч никак не подходил к нему, да к тому же рукава были ему чуть не до пят. А из порванных сапог выглядывали голые пальцы.
Не беда! Кто тогда у нас в Раковке имел лучшую одежду, лучшие сапоги?
Спасибо и на этом. Это было намного лучше, чем ничего.
Найдется в Раковке портной, который перешьет для этого певуна за его славные песни без копейки денег френч, найдется и сапожник, который возьмется чинить сапоги.
Все равно и сапожникам и портным тогда делать было нечего. Никто ничего не заказывал. Да и куска кожи или холста негде было взять.
Каждый раз, когда менялась у нас власть или очередная банда врывалась в городок, все шло прахом, все склады, мастерские опустошались, как после пожара.
И это называлось жизнью.
Одевались кто во что придется. А самый модный костюм – мужской или женский – шился из мешковины. А обувь носили одну: деревяшки-хлопушки. И считали себя счастливыми. Спасибо и за это!
В отличие от нас Кива Мучник был длинный, худощавый парнишка, не понятно, в чем душа держалась. Вечно он что-то жевал и всегда был голоден. Другой на его месте давно бы вытянул ноги, но его спасало то, что он, как я уже говорил, нигде и никого не стеснялся.
Когда вы грызли свою краюху хлеба, сухарь, выданный вам матерью на целый день, тут же, словно из-под земли, вырастал Киса Мучник, вперял в вас жадные глаза, и вы начинали давиться куском. А кончалось тем, что вы ему швыряли кусок, думая при этом: «Возьми и подавись, жадина!» А он брал сухарь и начинал его спокойно жевать.
Заходит он, бывало, к нам в дом, когда мать делит между ребятишками скудный обед – водянистый суп, где плавает несколько лапшичек, присаживается, вытягивает длинную шею, заглядывает в горшок. Как же мать не оторвет от нас и не даст ему первой тарелки?
Даже тогда, когда я на своем горбу таскал декорации со станции, Кива шагал за мной, правда, плечо не подставил, в своем френче и рваных сапогах, но зато зубоскалил, потешался надо мной, а в театр без билета проскальзывал он, а не я. Каждый день он ходил в театр и занимал там лучшее место, а если его не пускали, поднимал шум, ругался на чем свет стоит и орал: что ж, мол, это за свинство? Он таскал декорации без копейки денег, и его обещали пропускать в театр, если, конечно, балаган можно было называть театром, а теперь, выходит, забыли?…
После спектакля он над нами издевался, высмеивал нас, мол, эх, вы, хлюпики! Не можете на своем настоять: вас обманули, а вы примирились?
Нас это задевало. Он получил бы от нас хорошую порцию, да так, чтоб больше не дразнил, но как же будешь его лупить, если он остался без матери, а отец – несчастный, искалеченный – вернулся с войны и ковыляет на костылях? Жалко ведь…
Кроме всего, у кого поднимется рука, чтобы ударить Киву, когда у него одни кости да кожа? Хорошенько отлупишь, а он и рассыпаться может. Сдачи не мог давать, А вот отец его был на войне героем. Так все говорят. Он возвратился с войны не только на костылях. На солдатской гимнастерке у него висят Георгиевский крест и медаль «За храбрость». А сын ничуть не в отца…
И хотя сынок не принадлежал к большим героям, зато у него был язычок как на подшипниках. Всем нравились его большие зеленые глаза, а уж о голосе и говорить нечего.
Была у него и привычка дурноватая: любил подначивать ребят, приклеивать каждому смешное прозвище. Правда, за эту привычку ему частенько доставалось, но тоже больше на словах. Как только набрасывались на него, собираясь намять немного бока, тут же выскакивали соседи и обрушивались на обидчиков с проклятиями:
– А ну-ка, байстрюки, отстаньте от него! Что, вы не знаете, какой у него голос? Кто же нам будет петь?…
– А разве можно обижать сироту? Слыхали такое? – вмешивались другие.
– Сгиньте, босяки, сейчас позовем отца Кивы, и тот вам костылями накостыляет!
Но отец Кивы был не из тех людей, которые без причины ломали людям кости. Когда ему говорили, что бьют его сынка, он выходил в нижней рубахе на крылечко, опираясь на костыли, долго глядел на нас своими глубокими Карими глазами, не торопясь вмешиваться в наш конфликт, вкинув всех пронизывающим взглядом, от которого у нас по спине холодок проходил, приглушенным голосом спрашивал:
– А ну-ка, драчуны, рассказывайте по порядку: чем провинился перед вами мой Кива?
Перебивая друг друга, мы рассказывали, в чем его вина и по какой причине он заслужил отпущенные ему подзатыльники.
Отец внимательно нас выслушивал и, грозя сыну пальцем, говорил:
– Чего ж ты нюни распустил? Поделом тебе! Правильно они тебе всыпали. Ты ведь старше их, должен быть умнее. К ним не приставай, и они тебя не тронут… Мало тебе дали, очень мало!
Не помогали слезы сына. Отца они ничуть не тронули. Это был справедливый человек и горой стоял за правду и порядок.
И мы восхищались соломоновым решением отца и относились к нему с особым уважением.
Но ссора длилась обычно недолго. Пошумят, поябедничают и снова, как ни в чем не бывало, мотались по городским пустырям, бегали и творили черт знает что.
Каждое утро мы мчались на всех парах вниз с горы, к речке, что возле старой мельницы, чем-то напоминавшей старинную крепость, снимали штанишки, оставались в чем мать родила и бросались в воду.
Долго мы барахтались в речке, а когда выбирались на берег, вытягивались на травке, выставляя свои худющие телеса солнечным лучам. Вот тогда-то Кива Мучник и начинал рассказывать во всех подробностях все, что видел накануне в бродячем театре.