Дублинеска
Шрифт:
Пророчества святого Малахии уводят его к Бенедикту, загадочному нынешнему папе. Он ищет информацию о нем и обнаруживает, что Бенедикт, то есть Ратцингер, склонен к затворничеству, проводит время у себя в кабинете за чтением, письмом и подготовкой энциклик, а разъезжает значительно меньше, чем его гиперактивный предшественник. Так что, пишет кто-то, если апартаменты Иоанна Павла II напоминали польскую харчевню, где все время кто-нибудь входил или выходил, апартаменты Бенедикта Ратцингера скорее наводят на мысли о бункере или о комнате, где на сорок лет укрылся от мира поэт Гельдерлин. Почему именно об этой комнате? Он безуспешно ищет, кому могло прийти в голову объединить Ратцингера с возвышенным Гельдерлином, и наконец припоминает, что в Тюбингене Гельдерлин сорок
«Заточить себя в комнате не означает ослепнуть, а обезуметь не означает онеметь. Скорее всего, именно эта комната вернула Гельдерлина к жизни, к той жизни, что ему еще оставалась», – вспоминает он слова Пола Остера.
Задумывается о том, как бы он выглядел в глазах того, кто может наблюдать за ним со стороны. Скажем, в глазах умершего Малахии Мура. Пока еще никто не представил доказательств, что умершие нас не видят. Раскат грома. Ему опять совершенно не хочется спать. Очень некстати, ведь на него уже снизошел было целительный сон, сон, который перенес бы его на лестницу Хоппера.
Зевота, смешанная со страхом, – это его воображаемый гоночный автомобиль, он едет медленно, но при поворотах мысли неожиданно разгоняется. В один из таких моментов он, сидя за рулем болида, обнаруживает, что имеет много общего с Симеоном Пустынником, анахоретом из фильма Бунюэля. Только Симеон изнурял себя, стоя на вершине восьмиметрового столпа, он же придал аскезе налет современности – сидел у компьютера, ощущая, что чем дольше он будет смотреть в монитор, тем верней компьютер врежется в его тело.
Внезапно он замечает – никуда не деться от прихотей капризного болида, – что его окружили безрукий и карлик с козами. Появился одетый женщиной дьявол и искушает его. А потом этот демон в женском обличье, словно копируя «Симеона Пустынника», мгновенно доставляет его в нью-йоркское кабаре, и он счастлив от того, что так быстро попал в Нью-Йорк и к тому же избавился и от галактики Гутенберга, и от цифровой галактики и теперь свободен от обеих. Как если бы он вплотную приблизился к тому миру, что лежал по ту сторону галактик, и этот мир – не что иное, как последняя катастрофа. И впрямь, прав был Джон Чивер, говоря: «Мы никогда не живем в наше время, мы всегда находимся где-то еще».
В кабаре звучит голос Фрэнка Синатры в тысячу оборотов в минуту, он поет совершенно ужасную, если прислушаться, песню. «The Best is Yet to Come». Лучшее еще впереди.
– Пей же, – говорит ему бесстыжая женщина, та, что и женщина, и дьяволица в одном лице. – Тебе удался твой английский прыжок, согласись.
Все кабаре мается от бессонницы. Снаружи потоп. Хотя Нью-Йорк прекрасней всего, что он видел в своей жизни, сейчас он предпочел бы оказаться в Дублине. Более всего Нью-Йорк похож на праздник, Дублин же, наоборот, чем-то напоминает будний день. Он вспоминает строчки Хиля де Бьедмы, которые произвели на него очень сильное впечатление в юности: «Но после всего мы опять не знаем / не лучше ли, чтобы все было так, как сейчас / нарочито скудно… Быть может, / быть может, правы рабочие будни».
Пей же. Это конец света.
Черные танцоры пытаются сплясать что-то невообразимое.
Нью-Йорк велик, но, может, и впрямь правы будни. И Дублин. Может быть, Дублин прав.
Он всегда восхищался писателями, ежедневно отправляющимися в неизведанный путь и в то же время никуда не выходящими из собственной комнаты. Снова возвращается мыслями к камерам для одиночек. Начинает с комнаты мыслителя Паскаля, видимо, потому, что о ней первой пишет Пол Остер в той главе «Изобретения одиночества», где его занимают квадратные, прямоугольные или круглые помещения, в которых прятались от мира некоторые люди. Паскалю принадлежит памятное высказывание, что «все несчастье человека происходит оттого, что он не может спокойно усидеть в своей комнате». Именно это произошло с ним вчера в «Макферсоне», он – живое тому подтверждение, лучшей пример того, что кресло-качалка предпочтительней грозы и дождя.
Остер описывает и другие помещения. Например, комнату в Амхерсте, где писала Эмили Дикинсон. Или в Арле, где работал Ван Гог. Необитаемый остров Робинзона Крузо. Комнаты Вермеера в естественном освещении…
И там, где Остер пишет «Вермеер», он прекрасно мог бы написать, скажем, «Хаммершой», датчанин, имевший навязчивую привычку писать портреты безлюдных помещений. Или мог процитировать Ксавье де Местра, человека, путешествовавшего «вокруг своей комнаты». Или Виржинию Вулф, требовавшую отдельную комнату. Или упомянуть хикикомори, запирающихся у себя в комнате в родительском доме и живущих там годами. Или Мерфи, неподвижно сидящего в кресле-качалке в своей лондонской комнате… Кажется, снотворное снова действует, он задремывает и чувствует, как проникает в Малахию Мура в тот момент, когда тот начинает растворяться в тумане, и вот-вот увидит все в непроницаемой темноте… Действительно ли он умер, этот Малахия Мур? В Гугле ничего об этом не знают. Бесполезно там искать. Ему хочется верить, что это была просто шутка, что его разыграли Вердье и Фурнье, бывшие с ним вчера такими любезными. Он может даже представить, как это было. «Пошли, расскажем его пьянейшеству, что в полночь кокнули его Малахию Мура…» Он воображает эту сцену, пока, наконец, не засыпает. И ему снится, что в Гугле никто ничего ни о чем не знает.
Ему и в голову не могло прийти, что он так скоро вновь окажется на похоронах, к тому же опять на Гласневинском кладбище. Из дверей появляется служка, неся медное ведерко с чем-то внутри. За ним идет священник в белом, одной рукой поправляя столу, другой придерживая маленькую книжицу у своего жабьего брюха. Оба останавливаются у гроба с Малахией Муром.
Я считал, что меня преследует автор, думает Риба, а теперь он, скорее всего, лежит в четырех метрах от меня вон на том возвышении. Немного спустя он спрашивает себя, способен ли он рассказать кому-нибудь эти свои мысли. Наверняка его сочтут за умалишенного. И бесполезно пытаться объяснять, что он не безумен, а просто иногда ощущает и фиксирует больше, чем ему положено, замечает иную, никому больше не доступную реальность. Нет, это бесполезно. И тем более не стоит говорить, что его бросила жена и от этого он будто сам не свой. Последний вторник июля, и всего несколько часов назад прекратился дождь. Так странно. Столько дней, столько месяцев подряд с неба лило. А сейчас тучи разошлись, небо ясно, и это как-то настораживает.
Его вчерашние страхи оправдались, Селия его бросила. Он проснулся раньше нее, но это не помогло, он не сумел ее остановить. Он сделал все, что было в его силах, но она осталась непреклонной.
– Селия, ты не можешь вот так взять и уехать.
– Здесь я не останусь.
– Но куда ты пойдешь?
– Меня ждет семья.
– Извини, я повел себя, как идиот. Погоди, какая еще семья?
– От тебя до сих пор несет перегаром. Но беда не только в этом.
– А в чем же?
– Ты меня не любишь.
– Конечно же, я тебя люблю.
– Нет. Ты меня ненавидишь. Ты просто не замечаешь, что ты творишь и как на меня смотришь. Но это тоже не главное. Главное, что ты – отвратительный пьяница. Неспособный подняться со своей качалки. Ты думаешь, будто живешь в хлеву. Разбрасываешь повсюду одежду, а я должна ее подбирать. Грязную. Кто я тебе, по-твоему?
Последовал долгий список упреков, среди прочего Селия обвинила его том, что он всегда ведет себя по-дурацки, что мозги у него затянуло паутиной, что он не сумел принять как должное наступившую старость и так и не смирился с потерей издательства и того ощущения власти, которое оно ему давало. И под конец сказала ему, что он снова запил просто потому, что не знает, что ему теперь делать со своей жизнью.