Духов день
Шрифт:
– На Москве вода сладкая, чистая. Даром. Пей, пока дают, бабинька...
Старуха молчала навзничь. Черная в горох косынка со лба сползла на брови. Отворились золотые глаза. По воровским низам, на горбатых берегах Сетуни и Неглинной, как весной, опушилась верба, не к добру августовский вход Господень в Иерусалим.
На рынках говорили, что чумная хворь вернулась из Турции вместе с русским войском. Мор распространился в Брянске, потом открытым пламенем выплеснулся на Москву. На окраинах руками убивали молдаван и жидов. В страхе и умилении целовали иконы. Муж жену целовал. Жена целовала дитя в темя. Дитя целовало сестер и братьев. Сестры целовали женихов в ушко. Женихи - сестер в груди. Торговцы целовались при сделке. Богомолки целовали поповские персты.
У врача Афанасия Шафонского руки покрылись ожогами - день и ночь, кашляя в невыносимом смраде, искал он в аптекарском покое верный состав окуривательного порошка, чтобы пресечь свирепство язвы. Примерял одежду, снятую с умерших, подержав ее на дыму. Узнал, что к переболевшему человеку зараза больше не липнет, но переболевших было мало. Они помогали лекарям, без страха посещали умирающих. Подначальный Шафонскому медик Данила Самойлович входил в чумные бараки, наряженный в алый камзол в напудренный бальный парик. В треуголке с золотым галуном и при шпаге, тем показывая свое презрение к болезни. На красивого доктора смотрела чума через дырочку в сучочке притолоки. Следом за алым камзолом тянулись вниз вороньей цепью черные лекаря, замотанные в рядно по самые глаза, держали впереди себя смрадные черепки с густым дымом и смоляные факелы среди бела дня. Выносили закутанных, валили внахлест на черных дворах, закапывали на Воронцовом Поле - ставили в братском изголове осиновый крест. Дурочка украшала оплечья креста бубенчиками. Грамотный татарин начеканил на медной табличке надпись: Здесь лежит тысяща". Так хоронили по-людски. Всякий боялся выдать заболевших в своем доме, не вывешивали по предписанию на окошки приметные пестрые тряпки, не метили дворовые ворота пепельными крестами, мертвецов валили в колодцы, хоронили в огородах, спускали в подвалы и в Москву-реку или просто, не крестясь, выносили ночью на улицу. Так не по-людски.
Уголь, кизяк, луговые травы, канифоль, сосновые шишки стали жечь на медных листах. Всяк бросал в раскаленное новое снадобье. Искали спасения. Москва волочилась в поганом дыму, давилась сажей, голосила таганским горлом, и вдруг успокоилась, съежилась, точно круглый уголечек-таблетка в кадильнице Иверской часовни - весь жар внутри. До полуночи в Иверской на вечном стоянии стояла черница, мучила сухими пальцами мужские афонские четки. Девочка в косынке черной в белый горох - концы назад завязаны в узел, смотрела ей в затылок, молчала. Через два вечера черница вышла прочь, побрела, сгинула, рыжая, тощая, в зеленом платье с желтыми ячменными колосками по подолу.
Кончилось вечное стояние. Ничего не стало.
Под черненым окладом мечем по щеке сеченной Богородицы треснуло от пустого жара синее грузинское стекло заглавной лампады. Близ иконы гроздями висели перстеньки и непарные серьги, коралловые веточки, янтари прусские в оправе, приношения во здравие. Кто хотел - подходил и брал, как малину дерут, сыпал в потайные карманы, относил барыгам. Барыги продавали втридорога краденое в золотых рядах. Снимали с мертвых одежду, не гнушались затрапезием. Стирали в хвойном отваре, чтобы отбить запах.
Зашевелились на трактах муравьиные дороги.
Удрал в Марфино главнокомандующий граф Салтыков, обер-полицмейстер Юшков тоже бросил пост и бежал в мещанском платье в деревню, бежали и другие градоначальники - с семьями, прислугой и родственниками, бежали купцы, дьяки, полицейские, солдаты, писаря, холуи, господа. Кто верхом, кто в карете, кто в сенных телегах. Пешие беженцы тащили на загорбках мешки с пожитками и малолетних детей. Мальчики на летних волочках-саночках играли в палочки. Трупы, скорчившись, ночевали на обочинах. По Владимирской дороге в осинничках ходили бабы-ягодницы с лукошками и прутиками, ворошили одежду на телах, срезали пуговицы, искали бусы и перстни, денежку найдут - и тут же на зубок.
Столица спохватилась, отсекла Москву бесноватым ломтем от Петербурга насмерть. Протянули Брюсову цепь по Твери, Вышнему Волочку и Бронницам - встали войсковые команды с факелами.
Приезжих пропускали с мытарствами, письма переписывали, бочками лили в колеи уксус, окуривали экипажи и одежду полынью и можжевельником. Оттуда не выпускали никого.
Ничего, все обходились, помолясь, просачивались, как Бог пошлет - по балочкам, по лощинкам, по полосам посевной земли. Сотни тропок, сосновых просек, крутых оврагов прочесывали одуревшие всадники в черных колпаках и клеевых накидках поверх офицерских кафтанов. Золотыми шарами меж конских ушей чудились беглым чумные фонари. Москва осталась без закона.
Гарнизоны не покинули только истинные солдаты и офицеры, которые помнили присягу и цену армейской чести. То же происходило и с полицией - где требовалось десять человек для дозора, теперь с трудом можно было увидеть одного караульного. Ночное кабачество вышло на площади с ножами. Выучили волчьи речи.
Потому что - можно.
Трудный сентябрь выдался, со всех дворов носили трупы, а тут еще и сухая жара и отчаяние и великое бесхлебье.
Чумные костры перемежались пожарами. Достаточно было одного уголька из печи в избе, где лежали мертвые или больные - и выгорали целыми улицами, тушить было некому.
Ранняя осень принесла с востока пустые сероглазые сны. Домоседство стало невыносимо. Обыватели ни свет, ни заря, таскались друг к другу в гости. Собеседники делились сновидениями. Вся Москва смотрела сны, слышала голоса, видела знамения.
Священник церкви всех Святых на Кулишках с амвона рассказал старухам, что фабричному - все на Москве от фабричных - явилась Богородица, Проста-Свята девка.
Будто бы выглянул он в окно, а она стояла, Честнейшая Херувим, топталась босыми стопами у забора - и снег - наяву снега не было, а во сне - был, снег на ее седые волосы сыпался.
Девка - а космы седые... Бесприютная.
Фабричный пригласил Ее в дом - не пошла, но когда он вынес Богородице кусок серого хлеба с солью, она есть не стала, но призналась ему, что Ее образу, выставленному на Варварских воротах Кремля тридцать лет уже никто не пел молебнов и не жертвовал свечей. За преступное забытье Христос хотел наслать на Москву каменный дождь, но Мать в милосердии своем простерлась перед ним, вымолила снисхождение, и Христос заменил каменную кару трехмесячным повсеместным мором.
Без слез заплакала Богородица, завесила лицо волосами и бросила хлеб.
Облизнула соль с пустой ладони.
Москва устыдилась и бросилась на Варварку - просить.
Уцелевшие священники оставили приходы, воздвигли у Варварских ворот аналои, стали служить молебны. К воротам приставили длинные лестницы - ярые молитвенники полезли по ступеням вверх, обмели паутину и копоть, уставили образ Боголюбской Богородицы свечами. Кто спускался после целования - рассказывал, что икона чумной скоропомощницы, на вкус отдает зерновым ладаном и мушкатом и шиповным плодом, да так горько на языке, да так сладко во чреве, что и не описать человеческим языком.