Думая вслух
Шрифт:
Говорят об исчезновении книги; я считаю, что это невозможно. Скажут: какая разница между книгой и газетой, книгой и пластинкой? Разница в том, что газету мы читаем, чтобы забыть, пластинку мы слушаем также, чтобы забыть. В них есть что-то механическое и легкомысленное.
Книга читается, чтобы ее помнить.
Теория священной книги, Корана, или Библии, или Вед (там также говорится, что Веды сотворили мир), может уйти в прошлое, но книга, несомненно, еще имеет для нас некоторую святость, которую мы не должны терять. Просто взять книгу в руки, открыть ее — это уже эстетическое наслаждение. Что такое слова, составляющие книгу? Что такое эти мертвые символы? Абсолютно ничего.
Гераклит сказал (я не раз повторял это изречение), что никто не войдет дважды в одну и ту же реку. Никто не войдет дважды в одну и ту же реку, потому что воды текут, но самое ужасное в том, что мы не менее текучи, чем вода. Каждый раз, когда мы читаем книгу, она меняется, слова приобретают иную коннотацию. Кроме того, книги обременены прошлым.
Я выступал против критики, а теперь откажусь от своих слов. Гамлет — это не только такой Гамлет, каким его видел Шекспир в начале XVII века.
Гамлет — это Гамлет Колриджа, Гете и Брэдли. Гамлет был возрожден. То же происходит с "Дон Кихотом". То же — с Лугонесом и Мартинесом Эстрадой.
"Мартин Фьерро" не остался неизменным. Читатели обогащают книгу.
Когда читаешь старую книгу, кажется, будто бы читал ее всегда, со дня написания. Поэтому надо поддерживать культ книги. В книге может быть полно опечаток, мы можем не соглашаться с авторскими суждениями, но в ней все равно остается что-то священное, божественное, к чему мы должны относиться не с суеверным почтением, а с желанием обрести счастье и мудрость.
Вот что я хотел вам сказать сегодня
Бессмертие (Перевод Б.Дубина)
В одной из своих — как одна прекрасных — книг, в "Многообразии религиозного опыта", Уильям Джемс отводит личному бессмертию не больше страницы. Для него это проблема второстепенная.
Ее и правда не отнесешь к основополагающим, таким, как время, познание, реальность. По словам Джемса, личное бессмертие путают с религией как таковой. Практически для каждого, пишет он, "Бог — это творец бессмертия, причем бессмертия личного".
Не замечая комизма, эту формулу дословно воспроизводит Мигель де Унамуно в "Трагическом чувстве жизни". Он так и пишет: "Бог — это творец бессмертия", многократно повторяя при этом, что хотел бы навсегда остаться доном Мигелем де Унамуно. Здесь наши вкусы с Мигелем де Унамуно расходятся: я вовсе не хотел бы остаться Хорхе Луисом Борхесом, я хочу быть другим.
Почему и надеюсь, что смерть моя будет окончательной и я умру целиком — и душой и телом. Не знаю, скромно или нет, да и оправданно ли вообще, говорить о личном бессмертии — бессмертии души, хранящей память о пережитом на земле или вспоминающей ее в мире ином. Помню, моя сестра Нора была как-то дома и сказала: "Я хочу написать картину "Ностальгия по земному миру" — что чувствует удостоенный неба, когда думает о земле. Там будет что-то от Буэнос-Айреса времен моего детства". У меня есть стихотворение на эту же тему, Нора его не знает. Оно про Иисуса, которому вспоминаются галилейские дожди, запах плотницкой и то, чего он никогда не видал в раю и о чем тоскует, — звездное небо.
Эта небесная тоска по земному — тема стихов Данте Габриэля Россетти. У него говорится о девушке, которая на небе тоскует по любимому, которого нет рядом: она надеется, что рано или поздно он придет к ней, но он не придет, потому что приговорен к адским мукам, а она будет ждать его вечно.
Итак,
Есть другая версия бессмертия — переселение душ. В ней действительно есть поэзия и куда больше занимательности, чем в обычной — оставаться самим собой и вспоминать о прошлом, идее, я бы сказал, весьма небогатой.
Я помню десять-двенадцать картин своего детства и, говоря по правде, стараюсь их позабыть. А когда вспоминаю об отрочестве, не могу смириться с тем, каким был тогда, и хотел бы стать другим. Но искусство может преобразить все это, сделать его достоянием поэзии.
Самый задушевный из философских текстов — думаю, помимо воли автора — это платоновский «Федон». Речь там идет о последнем вечере Сократа, друзья уже знают, что с Делоса прибыл корабль и Сократ приговорен выпить до конца дня чашу с цикутой. Сократ принимает их у себя в застенке, он тоже знает, что обречен. Среди собравшихся нет одного. Дальше следует фраза, трогательней которой, как заметил Макс Брод, Платон ничего в жизни не написал. Фраза такая: "Платон, кажется, заболел". Это, подчеркивает Брод, единственное упоминание Платона о себе во всех его пространных диалогах.
Поскольку диалог пишет Платон, он, разумеется, присутствует — или отсутствует, это одно и то же, — но называет себя в третьем лице. Так или иначе, остается какая-то неопределенность, где же он на самом деле был в ту великую минуту.
Платон, можно предположить, вставил эту фразу, чтобы чувствовать себя свободней, как бы говоря: "Я не знаю, что говорил Сократ в свой последний вечер, но мне хотелось, чтобы он говорил так". Или: "Представим, что он говорил так".
По-моему, Платон чувствовал редкостную литературную красоту этой фразы: "Платон, кажется, заболел".
Дальше следует поразительная реплика, может быть, это вообще самое поразительное место диалога. Друзья входят, Сократ сидит на постели, кандалы уже сняты. Он дает ногам отдохнуть, рад, что больше не чувствует тяжести цепей, и говорит: "Удивительное дело. Цепи мучили меня, заставляли страдать.
А теперь их сняли и мне легче. Радость и страдание неразлучны — как близнецы".
Поразительно. В такую минуту, в свой последний день он говорит не о близкой смерти, а рассуждает о связи радости и страдания. Это самая трогательная реплика в платоновских диалогах. За ней — мужественный человек, человек, обреченный на скорую смерть, но не удостаивающий ее даже слова.
Дальше говорится о яде, который предстоит выпить до конца дня, а затем собеседники переходят к проблеме, на наш теперешний взгляд совершенно ложной: они обсуждают двойственную природу человека, две его составные части — душу и тело. По мнению Сократа, психическая субстанция (душа) рада освободиться от тела, которое ей только мешает. Он ссылается на общепринятое у древних представление о душе, замурованной в темнице тела.
Здесь я хотел бы напомнить стихи большого английского поэта Руперта Брука, который — это прекрасная поэзия, хотя, наверно, слабая философия — говорит так: "И тогда, за чертой смерти, мы коснемся сути, больше не нуждаясь в руках, и увидим ее, уже не ослепленные зрением". Это, повторяю, высокая поэзия, хотя сомнительная философия. Густав Шпиллер в своем замечательном труде по психологии пишет, что мысль об испытаниях тела — скажем, увечье, ударе по голове — нисколько не благотворна для души.