Дураков нет
Шрифт:
– Вот бы еще эти гвозди не гнулись, – сказал Руб, когда погнулся очередной паркетный гвоздь.
Плоские гвозди, крепившие тонкие доски к балкам, гнулись от первого же удара при попытке выбить их. Вытаскивать их из досок, как и предсказывал Питер, оказалось долго и муторно. Салли и Руб поставили две пары козел на листы фанеры посередине гостиной, образовав островок, окруженный дырами, в которые взрослый человек мог по невнимательности провалиться и улететь в самый подвал, – серьезная угроза, учитывая, что Салли с Рубом, возможно, были самыми невнимательными людьми в Бате. Снизу из темноты доносились временами какие-то шебуршания. Салли не собирался лезть в подвал и выяснять, что там творится. Он слышал, как рабочие, делавшие ремонт
– Лучше бы ты не говорил, что там крысы, – посетовал Руб, прислушиваясь к доносящемуся снизу шороху, похожему на шелест бумаги.
Любой, кто услышал бы сегодня ворчание Руба, счел бы, что тот недоволен, но Салли знал, что это не так. Несмотря на неиссякаемый перечень желаний, Руб был доволен впервые за две недели – то есть с тех самых пор, как вернулся Питер. После обеда к ним вдруг нагрянул Ральф, переговорил о чем-то с Питером с глазу на глаз, и Питер без объяснений уехал с отчимом. Что-то явно случилось, но ни Питер, ни Ральф не сочли нужным рассказать об этом Салли, и тот подумал, что у Веры очередная истерика. Он весь день невольно представлял, как его бывшую жену поймали на краже в аптеке Джоко. Интересно, знает ли Питер, подумал Салли. И знает ли Ральф.
Руб ничуть не расстроился, что Питер уехал, теперь Салли снова принадлежал только ему. Стоя перед козлами посреди минного поля из дыр в полу, они весь этот долгий день провели лицом друг к другу, методично выдирали гвозди, чтобы паркетины можно было использовать заново. Когда они закончили с досками, которые лежали у западной стены, Руб притащил те, что были свалены на крыльце, проворно переступая с балки на балку с охапкой тяжелых досок, а Салли ждал его, стоя на фанерном настиле, и клял дурацкие гнущиеся гвозди.
Весь день они пробыли наедине в этом магическом круге – так близко, что можно коснуться друг друга рукой, хотя Руб и не собирался этого делать. Точно подросток, он ужасно боялся, что его сочтут “педиком”, и этот страх неизменно вступал в противоречие с настоятельной потребностью находиться как можно ближе к своему лучшему на свете другу, делиться с Салли сокровеннейшими желаниями и нуждами – по мере того, как они приходят на ум. Желания Руба не выдерживали расстояния. Охотнее всего они заявляли о себе, когда ему не надо было повышать голос – например, когда Руб в канаве, Салли тоже в этой канаве, в одном шаге от него, и готов их услышать. Руб предпочитал не выпихивать желания силой, а бережно выпускать, чтобы они, порхнув на еще не окрепших крыльях, сами нашли Салли. Желания Руба, подобно недавно вылупившимся птенцам, были слишком юны и слишком неловки, чтобы выдержать долгий полет. Им лучше в гнезде.
Итак, сегодня днем Руб пожелал, чтобы Питер перестал называть его “Санчо”, потому что Руба раздражает это прозвище; чтобы в этом полуразрушенном доме работало отопление, потому что внутри почти так же холодно, как снаружи, и в тепле можно работать без перчаток, которые мешают вытаскивать гвозди, а это дело тонкое; чтобы его жена, Бутси, пореже крала в “Вулворте”, где работала, а то ведь ее поймают и их обоих посадят в тюрьму; чтобы летом, когда откроется спа, их с Салли долларов за двадцать в час взяли разнорабочими в “Сан-Суси” (из окна, смотревшего на северо-восток, был виден один его флигель за рощицей голых деревьев). Чтобы Руб хотя бы на день сделался невидимкой и смог подглядывать, как красотка Тоби Робак принимает душ.
Салли слушал его вполуха. И, как всегда, дивился скромности желаний Руба. Просить о возможности сделаться невидимым – и ограничиться при этом единственным днем. Часто фантазии Руба отличались диковинной мудростью, словно он понял, что жизнь ничего не дарует безоговорочно, а непременно с условиями, из-за которых ее дары
Салли слушал Руба хоть и вполуха, но все-таки благодарно – поток исторгаемых Рубом желаний отпугивал призраков Баудон-стрит. Салли мерещилось, будто отец, раздувшись от дешевого пива и благородного возмущения – тем и другим несло у него изо рта, – пошатываясь, вот-вот войдет в дом и застынет на пороге, с трудом умещаясь в дверном проеме. А там, в тени, его терпеливо дожидается мать, подобно тому, как она годами ждала религиозного чуда – священник постоянно твердил ей, что чудо непременно случится, если вера ее окажется поистине глубокой; его слова усугубляли ее отчаяние, но давали ей силы выдержать очередное возвращение мужа. Священник был крупный, самодовольный, почти такой же крупный, как Большой Джим. Достаточно крупный, думал в детстве Салли, чтобы, если захочет, пресечь выходки его отца, но лени и самодовольства в священнике было все-таки больше, чем дородства. И хотя Салли был ребенком, он понимал, что священник им не поможет, он ничего не имеет против того, чтобы жизнь человеческая была упражнением в страхе и боли. Священник ничуть не удивлялся рассказам матери Салли о своем браке, о том, как им живется. Он просто не принимал ее рассказы близко к сердцу – казалось, его не пронять никакими ужасами. Он занимался любимым делом – одарял страждущих духовными наставлениями. Священник прекрасно сознавал, что если страдания их прекратятся, он останется без работы.
“Это грех, Изабел”, – негромко и благочестиво втолковывал священник матери Салли (он это помнил).
Мать не хотела брать Салли с собой в церковь, но он был еще слишком мал, чтобы оставить его одного дома. Она усадила его на скамью посередине центрального ряда и ушла побеседовать со священником близ исповедальни и алтарной ограды. Священник настаивал, чтобы мать Салли вошла в исповедальню, но она отказалась: ей-де не в чем каяться и прощения она не просит. Мать регулярно ходила на исповедь, но на этот раз проявила твердость.
То, что ей нужно было сказать священнику, не предназначалось для ушей сына, но голоса в прохладе и полумраке пустого храма (кроме них, внутри не было никого) разносились далеко.
– Думать, будто бы Бог не властен сотворить благо в Своем собственном мире – тяжкий грех, – поучал священник. – Для Господа нет ничего невозможного. Нам только кажется, что это сложно. К Нему обращались грешники и более закоренелые, чем твой муж. Вспомни апостола Павла, как он, пораженный светом Господним, рухнул по пути в Дамаск [47] , по пути к вере.
47
Деян. 9:3–5.
– Я об этом и молюсь, – с плачем ответила мать, один глаз у нее заплыл и не открывался, священник ласково улыбнулся ей. – Я молюсь, чтобы Господь поразил его, да так поразил, чтобы Джим уже не поднялся.
– Тише, Изабел, тише. Когда такие ужасные слова срываются с твоих губ, они летят прямиком Богу в уши.
Мать поискала взглядом Салли, в полумраке вжавшегося в скамью.
– Какая разница? – спросила она. – Бог меня все равно не слышит.
Больше мать никогда не разговаривала со священником. И на похороны его – в том же году – не пошла. Впрочем, ее отсутствия никто не заметил. На прощание и заупокойную мессу съехались люди со всего штата. Отец Салли тоже пошел и взял с собой сыновей. Салли до сих пор помнил, как они приоделись по такому случаю: отец и брат в темных, дурно сидящих костюмах, он сам в белой рубашке, которая была ему настолько мала и воротник ее настолько давил шею, что во лбу и висках стучала кровь. Прощание проходило не в похоронном бюро, а в доме священника, и вереница верующих, явившихся отдать последний долг пастырю, растянулась на всю лестницу, за угол дома и до самой церкви.