Два дня «Вериты» (Художник В. Чурсин)
Шрифт:
— Нет, мне сейчас и так хорошо, Гарри. Газетная жизнь — не конфетка, а моя в «Экспрессо» тем более. Счастливец ты, Гарри, у тебя здесь все к месту и можно отдохнуть душой….
Доктор притушил сигарету и ответил не сразу:
— Я думаю, что имею право на недолгий отдых, потому и постарался обставить все как мне нравится.
— Ты считаешь, что твое пребывание здесь временно?
— Думаю, что да. Может быть, еще немного — и все взлетит на воздух…
— Не понимаю тебя.
— Ладно, пойдем-ка спать. Выкинь на время из головы и статьи, и редактора, и столичную суету. Просто так поживи у меня. Правда, не смогу уделять тебе много внимания, дел накопилось…
— Едва ли человек пишущий может хоть на время выкинуть из головы свою работу. И это хорошо — если можно писать и печатать то, что требует твоя совесть, что болит у тебя и других таких же бедняг… Впрочем, не годится к ночи рассуждать о несбыточном — это приводит к бессоннице. Покойной ночи, Гарри.
Глава 4
Утром Слейн осмотрел больничный дворик и строения более подробно. Доктор еще на рассвете ушел в поселок к больным, и гостя сопровождал Руми, возникший рядом, как только журналист вышел на порог коттеджа. Индеец тенью ходил за ним, коротко отвечая на вопросы по-испански.
— Ну, парень, с тобой не разговоришься, — сказал ему Слейн. — Гид из тебя никудышный. Зато хороший конвойный.
— Не знаю, сеньор.
Слейну опять пришлось удивляться, с каким комфортом удалось доктору обставить больницу.
Коттеджи имели электричество, водопровод, канализацию. Немногочисленная прислуга жила в одном коттедже с доктором, только у них был отдельный вход. В домике рядом располагалась сама больница с небольшой палатой и прекрасно оборудованной операционной. Там Паула готовилась делать укол бледному истощенному мальчику, который недвижно лежал на белых простынях и безучастно смотрел в потолок.
Третий домик был отведен под различные подсобные помещения, к нему примыкал бункер для топлива и конюшня с пятью лошадьми. В механической мастерской, похожей на миниатюрный заводской цех, стояли токарный и фрезерный станочки, горн с воздуходувкой и еще несколько непонятных приспособлений. Слейн только присвистнул, однако расспрашивать Руми не стал.
Еще одно, более массивное, строение из бетона стояло поодаль. Горный поток уходил под фундамент этого здания, вырываясь с другой стороны с шумом и пеной. За толстыми стенами слышался ровный гул турбины, от решетчатой башенки тянулись к коттеджам провода.
— Электростанция! Любопытно, — Слейн потянул за ручку двери, но она не поддавалась. — Открой-ка, Руми.
— Сюда нельзя, сеньор.
— Почему же?
— Сеньор доктор не любит, когда сюда приходят посторонние.
— Друг доктора — посторонний?
— Да, сеньор.
Слейн хмыкнул и направился к жилому коттеджу. В деловитый шум потока вдруг влилась монотонная печальная песня — в индейской палатке пела женщина. Серые скалы, печальная песня под безоблачным небом… Острые гребни гор замыкали горизонт.
— Послушай, а что это за голубятня там, на горе? — остановился Слейн, задрав голову. На ближайшей вершине вырисовывался ажурный каркас остроконечной башни.
Индеец чуть помедлил с ответом.
— Сеньор доктор хотел, чтобы у него был телевизор. И мы построили антенну для приема. Но волны не доходят. Очень далеко.
— Черт возьми, Руми, да ты на редкость толковый малый! Ты жил в больших городах?
— Нет. Сеньор доктор много учил меня.
— Ты умеешь читать?
— Да, сеньор.
— А что ты еще умеешь делать?
— Все, что потребуется сеньору доктору.
— О! Даже если потребуется… ну, например, убить человека?
— Сеньор доктор не потребует убивать хорошего человека.
В бесстрастном голосе Руми звучала такая убежденность, что Слейн перестал улыбаться и переменил тему разговора.
— Как же вы забрались на вершину, да еще с материалами для вышки? Разве туда есть дорога?
— Нет. Но индейцы знают горы.
Стройная фигура Паулы появилась на пороге коттеджа.
— Завтрак подан, сеньор.
Слейн еще раз посмотрел на мачту, что высилась над безлюдными горами, и пошел завтракать.
Гарри вернулся в коттедж только в сумерках, усталый и задумчивый. Они поужинали. Потом хозяин увел гостя в свой кабинет, где, кроме скромной, больничного образца койки и заваленного бумагами стола, находился еще большой стеллаж с книгами.
— Комната не запирается, Джо. Может быть, ты подберешь что-нибудь по вкусу, — доктор кивнул на книги.
В основном тут были монографии по медицине, по психологии, а также по теории радио и телевидения — от университетских учебников до новейших исследований. Только на нижней полке лежало несколько иллюстрированных журналов и разрозненных томиков на незнакомом Слейну языке.
— Чтобы подобрать здесь что-то по вкусу, мне надо вернуться в столицу и закончить все-таки университет, — засмеялся журналист. — А скажи, Гарри, что это за храм божий? Помнится, ты никогда не отличался религиозностью.
Над кроватью висела помятая олеография, скорее всего из старинного журнала, как-то странно не вязавшаяся с обстановкой комнаты. Среди пышных деревьев — белостенная церковь древней архитектуры с синими куполами и некатолическим крестом. Доктор подошел к олеографии.
— Религия тут ни при чем. Но и у неверующего есть свои святыни. Это все, что осталось у меня в память о матери, не считая пожелтевших фотографий. Церковь где-то под Москвой, русской столицей. Я ведь русский, Джо.
— Вон оно что! Ты никогда не говорил об этом. Правда, твоя несколько странная фамилия…
— Моя фамилия Багров, Георгий Багров, — доктор усмехнулся грустно. — Я и не скрывал этого, просто не заходило разговора. И, по правде говоря, какой же я русский — без родины? Я родился здесь, в этой стране, и никогда не видел России. Отец, штабс-капитан царской армии и наследник родовитых помещиков, бежал от революции в Маньчжурию. Бежал без денег и без надежд. Потом его как-то занесло в Штаты. Но что он мог делать в Штатах? Не знаю уж, каким образом попал он в Центральную Америку. Но здесь ему в какой-то степени повезло — он женился на дочери русского купца, у которой, к счастью, еще сохранилось немного денег и на двоих хватало здравого смысла. До самой смерти отец бездельничал и люто ненавидел русскую республику, сделавшую его бродягой. А мать… Хорошая она была, Джо. Всю жизнь трудилась в своей лавчонке, сводила концы с концами и ни словом не укоряла мужа за картежную игру, за постоянные измены, за ложь. Вот она-то, женщина из простонародья, любила родину и, наверное, если бы не замужество, вернулась. Самым святым для нее было вот это изображение храма, где ее крестили. Она любила рассказывать мне про Москву, про реку Волгу, о монастырях, о праздниках… Ее родители сгинули где-то в революцию, рассеялась по миру родня, самой выпало испытать всякое… Но мать никогда не проклинала революцию. Зато это постоянно делал отец. Он состоял в какой-то монархической организации, которая только тем и занималась, что проклинала. Мне было лет двенадцать, когда он умер, несчастный, обозленный, ополоумевший алкоголик. И у матери еще хватило сил наскрести денег на мое образование. Вот так — сначала отец, потом я — всю жизнь она кого-то поддерживала…