Два капитана (худ. Л. Зеневич)
Шрифт:
И мы с Ромашовым остались одни в маленькой мокрой осиновой роще.
Притворялся он или ему действительно плохо? Пожалуй, не притворялся. Несколько раз он дернулся, как припадочный, потом погудел и затих. Я сказал:
— Ромашов!
Он молча лежал на спине с высоко поднятой грудью, и у него был совершенно мертвый, белый нос. Я снова окликнул его, и он отозвался таким слабым голосом, как будто уже побывал на том свете и теперь без всякого удовольствия возвращается в эту рощицу, находящуюся в районе действий немецкого десанта.
— Зд #243;рово
Он поднял веки и с трудом привстал, машинально снимая с лица налипшие листья осины…
Мне трудно рассказать о том, как прошел этот день, вероятно, потому, что, несмотря на всю сложность положения, он был довольно скучный, в особенности по сравнению с тем, что произошло наутро. Мы ждали и ждали без конца. Я лежал под разваленной поленницей на куче прошлогодних листьев. Ромашов сидел, как турок, поджав под себя ноги, и кто знает, о чем он думал, полузакрыв птичьи глаза и положив руки на худые колени.
Роща была сырая, а тут еще недавно прошел дождь, и повсюду — на ветках, на паутине, дрожащей от тяжести, — блестели и глухо падали крупные капли. Таким образом, мы не страдали от жажды.
Раза два заглянуло к нам солнце. Сначала оно было справа от нас, потом, описав полукруг, оказалось слева, — стало быть, прошло уже часа три, как бойцы и девушки отправились налаживать дрезину.
Уходя, та, которую звали Катей, сунула мне под голову свой заплечный мешок. Очевидно, в мешке были сухари: что-то хрустнуло, когда я кулаком подбил мешок повыше. Ромашов стал ныть, что он умирает от голода, но я прикрикнул на него, и он замолчал.
— Они не вернутся, — через минуту нервно сказал он. — Они бросили нас.
Он оправился от своей дурноты и уже разгуливал, рискуя выдать нас, потому что рощица была редкая, а до полотна открывалась пустынная местность.
— Это ты виноват, — снова сказал он, вернувшись и садясь на корточки подле меня. — Ты отправил их всех. Нужно было, чтобы одна осталась.
— В залог?
— Да, в залог. А теперь пиши пропало! Так они и вернутся за нами! Это ручная дрезина, она вообще может взять только четырех человек.
Вероятно, у меня было плохое настроение, потому что я вытащил пистолет и сказал Ромашову, что убью его, если он не перестанет ныть. Он замолчал. Морда у него искривилась, и он, кажется, с трудом удержался, чтобы не заплакать.
Вообще говоря, плохо было дело! Уже первые сумерки крадучись стали пробираться в рощу, а девушки не возвращались. Разумеется, я и мысли не допускал, что они могли уехать на дрезине без нас, как это подло предполагал Ромашов. Пока лучше было не думать, что они не вернутся.
Лежа на спине, я смотрел в небо, которое все темнело и уходило от меня среди трепещущих жидких осин. Я не думал о Кате, но что-то нежное и сдержанное прошло в душе, и я почувствовал: «Катя». Это был уже сон, и, если бы не Катя, я прогнал
Мне было страшно расстаться с этим сном, хотя и холодно было промокшей ноге, хотя далеко сползла с плеча и подмялась шинель. Я держал Катю за руки, я не отпускал этот сон, но уже случилось что-то страшное, и нужно было заставить себя проснуться.
Я открыл глаза. Освещенный первыми лучами солнца, туман лениво бродил между деревьями. У меня было мокрое лицо, мокрые руки. Ромашов сидел поодаль в прежней сонно-равнодушной позе. Все, кажется, было, как прежде, но все было уже совершенно другим.
Он не смотрел на меня. Потом посмотрел — искоса, очень быстро, и я сразу понял, почему мне так неудобно лежать. Он вытащил из-под моей головы мешок с сухарями. Кроме того, он вытащил флягу с водкой и пистолет.
Кровь бросилась мне в лицо. Он вытащил пистолет!
— Сейчас же верни оружие, болван! — сказал я спокойно.
Он промолчал.
— Ну!
— Ты все равно умрешь, — сказал он торопливо. — Тебе не нужно оружия.
— Умру я или нет, это уж мое дело. Но ты мне верни пистолет, если не хочешь попасть под полевой суд. Понятно?
Он стал коротко, быстро дышать:
— Какой там полевой суд! Мы одни, и никто ничего не узнает. В сущности, тебя уже давно нет. О том, что ты еще жив, ничего не известно.
Теперь он в упор смотрел на меня, и у него были очень странные глаза — какие-то торжественные, широко открытые. Может быть, он помешался?
— Знаешь что? Глотни-ка из фляги, — сказал я спокойно, — и приди в себя. А уж потом мы решим — жив я или умер.
Но Ромашов не слушал меня:
— Я остался, чтобы сказать, что ты мешал мне всегда и везде. Каждый день, каждый час! Ты мне надоел смертельно, безумно! Ты мне надоел тысячу лет!
Безусловно, он не был вполне нормален в эту минуту. Последняя фраза «надоел тысячу лет» убедила меня.
— Но теперь все кончено, навсегда! — в каком-то самозабвении продолжал Ромашов. — Все равно ты умер бы: у тебя гангрена. Теперь ты умрешь скорее, сейчас, вот и все.
— Допустим! — Между нами было не больше трех шагов, и, если удачно бросить костыль, возможно, я мог бы оглушить его. Но я еще говорил спокойно. — Но зачем же ты взял планшет? Там мои документы.
— Зачем? Чтобы тебя нашли просто так. Кто? Неизвестно. (Он пропускал слова.) Мало ли валяется, чей-то труп. Ты будешь трупом, — сказал он надменно, — и никто не узнает, что я убил тебя!