Два капитана (худ. Л. Зеневич)
Шрифт:
— Пора, брат, уже и свое завести, — серьезно сказал Кораблев.
— Нет, Иван Павлыч.
— Почему так?
— У меня не идет это дело.
Кораблев помолчал. Он налил себе, мы чокнулись, выпили, и он снова налил. Потом расстегнул френч — приготовился к длинному разговору.
— Послушай, Саня, помнишь, что ты сказал мне, когда уезжал из Москвы? Ты сказал: «Теперь мне остается хоть умереть, но доказать, что я прав». Ну, как? Доказал?
Это был неожиданный вопрос, и я ответил не сразу. Конечно, я помнил наш разговор. Я помнил, как Кораблев
На месте Кораблева я не стал бы напоминать об этом разговоре. Но ему, как видно, очень хотелось, чтобы я о нем вспомнил. Он серьезно смотрел на меня и, кажется, был чем-то втайне доволен.
— Я не знаю, кому это нужно, чтобы я что-то доказывал, — возразил я мрачно. — Не вижу, что это кому-нибудь нужно.
— Вот тут-то ты и ошибаешься. Саня, — сказал Кораблев. — Это очень нужно — и для тебя, и для меня, и еще для одного человека. Тем более, что ты оказался прав.
Я смотрел на него во все глаза. Прошло несколько лет после нашего разговора. Я знал теперь об экспедиции капитана Татаринова больше всех на свете. Я разыскал дневники штурмана и прочитал их — это была самая трудная работа в моей жизни. Мне повезло: я встретился со старым ненцем, последним человеком, который своими глазами видел нарты, принадлежавшие экспедиции, и на этих нартах — мертвеца, — быть может, самого капитана. И я не нашел ни единого доказательства своей правоты.
И вот теперь, когда я вернулся в Москву и зашел к своему старому учителю, который, так мне казалось, давно забыл об этой истории, — теперь мне говорят: «Ты оказался прав!»
— Иван Павлыч, — начал я не очень твердым голосом, — вы все-таки не должны утверждать такие вещи, если у вас нет…
Я хотел сказать: «неопровержимых подтверждений», но он остановил меня. Как будто позвонили. Кораблев озабоченно закусил губу, оглянулся и взял меня за плечо.
— Вот что, Саня… Мне нужно поговорить с одним человеком, — сказал он. — А ты тут посиди.
И он провел меня в соседнюю комнату, напоминавшую большой, заваленный книгами шкаф, с дырявой зеленой портьерой на месте двери.
— И послушай: тебе это полезно.
Я забыл сказать, что Иван Павлыч в этот вечер сразу показался мне каким-то странным. Несколько раз он принимался тихонько свистать. Он расхаживал, положив руки на голову, и в конце концов съел черенок от груши, которым ковырял в зубах. Теперь, посадив меня в «шкаф», он поспешно убрал со стола водку, потом вынул что-то из письменного стола, съел немного, подышал, широко открыв рот. Потом пошел открывать двери.
Как вы думаете, с кем он вернулся из передней? С Ниной Капитоновной! Это была Нина Капитоновна — согнувшаяся, еще больше похудевшая, со старческими тенями вокруг глаз, в своей неизменной бархатной безрукавке.
Она что-то говорила, но я не слушал, глядя, как Иван Павлыч заботливо усаживает гостью. Он стал было наливать ей чаю, но она остановила:
— Не хочу. Только что напилась. Ну, как?
— Да что-то неважно, Нина Капитоновна, — сказал Кораблев. — Спину ломит.
— Ну? Застариковал! Придумал тоже! Спину ломит. А нужно бомбангье натереть. И пройдет.
— Как, как вы сказали? Бомбангье?
— Бомбангье. Мазь такая. А вы водку пьете?
— Честное слово, не пью, Нина Капитоновна, — сказал Кораблев. — Совершенно бросил. Изредка одну рюмку перед обедом. Но это даже и врачи советуют.
— Нет, пьете. Вот я, когда была молодая, на хуторах жила. У меня ведь отец казак был. Бывало, придет, на ногах не держится и говорит: «Это ничего, а самая смерть — это ежедневно пить по одной рюмке перед обедом».
Кораблев засмеялся. Нина Капитоновна посмотрела и тоже начала смеяться.
Потом она рассказала о какой-то пьянице-графине, которая «с утра, как проснется, — хлоп стакан водки! И ходит. Желтая такая, опухшая, простоволосая. Походит, походит — и выпьет. Утром она еще нормальная, а к обеду уже качается. А вечером — полный дом гостей. Одета прекрасно, садится за рояль и поет. И добрая! Все к ней ходили. Чуть что — к графине! Прекрасный человек была! А пьяница!»
Кажется, Кораблеву не очень понравился этот пример, потому что он постарался перевести разговор на другую тему. Он спросил, как поживает Катя.
Нина Капитоновна тихонько махнула рукой.
— Ссоримся мы всё с ней, — сказала она со вздохом. — Она очень самолюбивая. Одного дела не добьется — и за другое. От этого она такая и нервная.
— Нервная?
— Нервная. И гордая. И все молчит, — сказала Нина Капитоновна. — Я ведь на этих-то, что молчат, насмотрелась. Мне это ужасно не нравится, что она все молчит. Ну что молчать, я не понимаю. Скажи, что тебя тяготит. А она — нет.
— А вы бы у нее спросили, Нина Капитоновна.
— Не скажет. Я сама такая: никогда не скажу.
— Я как-то встретил ее, и мне показалось — ничего, — сказал Кораблев. — Она в театр шла — одна, правда, и это мне показалось странным. Но она была довольно весела и, между прочим, сказала, что ей предлагают комнату при геологическом институте.
— Предлагали. А она не переехала.
— Почему?
— Жалеет его.
— Жалеет? — снова переспросил Кораблев.
— Жалеет. И в память матери жалеет, и так. А он без нее вот как — приходит, сейчас: «А Катя где? Звонила?»
Я сразу понял, кто это «он»: Николай Антоныч.
— Вот и не уехала. И все ждет кого-то.
Нина Капитоновна пересела на другое кресло, поближе.
— Я один раз письмо читала, — шепотом, лукаво сказала она и оглянулась, как будто Катя могла ее видеть. — Должно быть, они в Энске подружились, когда Катя на каникулах ездила. Его сестра. И она пишет: «В каждом письме одолевает просьбами: где Катя, что с ней, я бы все отдал, лишь бы увидеть ее. Он не может без тебя жить, и я не понимаю вашей беспричинной ссоры».