Два капитана(ил. Ф.Глебова)
Шрифт:
Это сердце стучало и молилось зимней ночью, в голодном городе, в холодном доме, в маленькой кухне, чуть освещённой жёлтым огоньком коптилки, которая слабо вспыхивала, борясь с тенями, выступавшими из углов. Да спасёт тебя любовь моя! Да коснётся тебя надежда моя! Встанет рядом, заглянет в глаза, вдохнёт жизнь в помертвевшие губы! Прижмётся лицом к кровавым бинтам на ногах. Скажет: это я. твоя Катя. Я пришла к тебе, где бы ты ни был. Я с тобой, что бы ни случилось с тобой. Пускай другая поможет, поддержит тебя, напоит и накормит — это
Глава шестнадцатая
ПРОСТИ, ЛЕНИНГРАД!
В январе 1942 года меня увезли из Ленинграда. Я была очень слаба, врачи не велели отправлять эшелоном, и Варя устроила меня на самолёт.
За день до отъезда мне позвонили из сортировочного госпиталя и сказали, что лейтенант Сковородников ранен и просил передать привет.
— Вы сестрица его?
— Да, — отвечала я дрожащим голосом. — Тяжело ранен?
— Никак нет. Надеется на встречу.
Я хотела идти, но Варя не пустила меня. Вероятно, она была права — я умерла бы дорогой. Так слабо, чуть слышно билось во мне дыхание жизни, так бесконечно далеко был этот госпиталь, на Васильевском острове, — на краю света! Варя надеялась, что удастся перебросить Петю в Военно-медицинскую академию, разумеется не в «стоматологию» — он был ранен в грудь и левую руку, — а в отделение полевой хирургии. Но это отделение было очень близко от «стоматологии». Она дала мне слово, что будет ежедневно заходить к нему и вообще заботиться о его здоровье. Без сомнения, она не догадывалась о том, как важно для неё самой — не только для Пети — сдержать это слово.
Как в лёгком, отлетающем сне, я смутно помню высокое деревянное строение — ангар, в котором я долго сидела на полу среди таких же, как я, закутанных, молчаливых людей. Потом нас повели куда-то узкой тропинкой по чистому снежному полю, мимо глубоких воронок, в которых валялись обломки разбитых самолётов, мимо полузасыпанных снегом розовых горок, — я не сразу догадалась, что это коровье мясо, которое на самолётах привезли в Ленинград. Потом по шаткой железной лесенке мы поднялись в самолёт, пустой и холодный, с голыми лавками по бокам, с пулемётом, стоявшим на подставке под откинутым прозрачным колпаком.
Вот и всё. Маленький сердитый лётчик в меховых сапогах прошёл в кабину. Мотор заревел — качнулось и пошло мелькать направо и налево равнодушное сияющее поле. Я очнулась в эту минуту. Прости, Ленинград!
Я лечу над Ладожским озером, по которому через несколько дней пройдут первые машины с ленинградцами на Большую землю, с хлебом и мукой — в Ленинград. Вехи стоят здесь и там, намечая «Дорогу жизни»; люди работают по самое сердце в снегу.
Я лечу над картой великой войны, и уже не маленький сердитый лётчик в меховых сапогах, а само Время
Вперёд и вперёд смотрит оно, и странные, величественные картины открываются перед его глазами. По бесконечным магистралям тянутся на восток разобранные на части цехи гигантских заводов. Запорошенные снегом, идут и идут станки, и кажется, чтобы пустить их, нужны годы и годы. Но ещё не тает снег, ещё скупо греет зимнее солнце, а уже в глухих, заповедных степях, где прежде одни кибитки лениво тащились от юрты до юрты, где бродили стада да старый казах-пастух играл на самодельной домбре, поднимаются, и день ото дня всё выше, корпуса многоэтажных зданий. Откатилась, сжалась, затаила дыхание, приготовилась к разбегу страна…
А меня, чуть живую, везут в Ярославль, в «ленинградские» палаты, где лежат, стараясь не думать о еде, очень тихие люди. Врачи не велят думать о еде; недоверчивых они ведут в кладовые. Полны кладовые.
Бабушка находит меня в этой больнице — и не находит: в недоумении стоит она на пороге, обводя глазами палату. Она смотрит на меня и не узнаёт, пока мне не становится смешно и я не окликаю её, смеясь и плача…
Вперёд, вперёд! День и ночь. И снова день. Но давно смешались день и ночь, и кажется, само солнце не знает, когда, в какой час подняться над потрясённой землёй.
Немецкий солдат лежит в снегу, выставив из снежного сугроба окостеневшие ноги. Судорожно сжимает он в пальцах чужую землю, и рот его набит чужой землёй — точно хотел он проглотить её и задохся.
Русский солдат рванулся вперёд, занёс гранату, и в это мгновение ударила его в сердце роковая пуля. Прислонившись к сосне, так и застыл он на сорокаградусном морозе. Как ледяная статуя, он стоит с гордо откинутой головой в порыве не помнящего себя вдохновения боя.
Это — зима сорок первого года.
Но вот проходит эта памятная всему миру зима. Дыханье новых сил поднимается на всём необозримом пространстве Советского Союза. Как ветер, доносится оно до «ленинградских» палат. И вновь разгорается сердце. Жизнь стучит и зовёт, и уже досада на себя, на своё бездействие, слабость томит и волнует душу…
В марте я выхожу из больницы. Бабушка ведёт меня на вокзал, и голова моя кружится, кружится от бегущих, сверкающих на солнце ручейков талой воды вдоль дороги, от воздуха, от мельканья людей и машин. Мы едем в Гнилой Яр.
Напрасно казалось мне, что детям не может быть хорошо в селе с таким неприятным названием. Хорошо детям в этом селе! Петенька вырос, окреп и стал совсем деревенским мальчишкой, с облупившимся на солнце носом, с золотистыми волосиками на загорелых ногах.
Он уже стесняется, когда я целую его при других ребятах, он собирает марки и презирает Витьку Котелкова за то, что тот плакал и «ябедает» маме. Он переписывается с отцом, и — очень странно — время от времени папа передаёт ему привет от какой-то тётеньки, по имени Варя.