Двадцать лет спустя
Шрифт:
Да, во время проскальзывания в постель, я уже обнаружил, что Надя в трусиках, на ощупь простых, трикотажных, далеко не нарядных, и простота этих невыгодных трусиков возбуждала меня больше, чем откровенный призыв чего-нибудь дорогого, нарочитого, полупрозрачно-узорчатого.
– Ей богу, ничего не будет, – сказал я приветливо-простодушным голосом, из набора своих самых искренних голосов, – только можно я просто прикоснусь к тебе, а то мне не согреться.
– Можно, – не сразу ответила она, не оборачиваясь, как бы решая для себя, насколько можно мне доверять.
Я обнял ее сзади, полускромно, полусдержанно, так что моя левая рука оказалась на ее бедре, ноги прижаты к ее ногам, а то, что распирало мои плавки, было предусмотрительно отодвинуто от ее попки... Носом же я уткнулся ей куда-то в шею, куда и задышал тихо и ровно, как человек, отходящий ко сну. От нее пахло сухим осинником, полным сыроежек, нагретой травой на скате дренажного рва, где, приглядевшись, всегда найдешь несколько земляничин. «Спи, – сказал я ей, – спи», – и она действительно
Вдруг с каким-то сонным всхлипом втягиваемой слюны и бормотанием, увенчанным крючком вопроса, на который был рыбкой нанизан ужас, она гибко взвилась, села, пьяная от сна, в постели и сказала неверными губами: «Что вы делаете?» И тут я без слов опрокинул ее навзничь, навалился сверху, ерзая своим зверем по ее голому животу, дабы пробудить в ней ответное желание, накрыл своим ртом ее рот.
– Что вы делаете, вы же мне обещали? – твердила она между моими назойливыми поцелуями. Впрочем, рот у нее был с каким-то грубоватым брюквенным привкусом, и я чувствовал, что начинаю проигрывать. К тому же у нее были сильные руки, а еще сильнее бедра и, встретив столь яростное сопротивление, я и вовсе обмяк, поскольку не обладал темпераментом насильника, и весьма нуждался в партнерской поддержке. Утратив готовность, я посчитал глупым продолжать атаку и, разом выпустив Надю, перевернулся на спину и, глядя в темный потолок, тихо засмеялся:
– Прости меня, это была шутка.
– Грубо вы шутите, – сказала она в темноте. – Я от вас такого не ожидала. Культурный человек...
Странно, но в голосе ее я не услышал ни укоризны, ни возмущения, будто ее не устраивала не суть происходившего, а лишь форма его.
– Вы всегда так шутите с незнакомыми девушками? – продолжала она, укрепляя меня в моем предположении.
– Я считал, что мы знакомы, – ответил я, чувствуя, себя, признаться, в этот момент полным идиотом и, что называется, одним чохом пересматривая все свои наработки на ее счет, созданные в той системе ценностей, из которой, Надя, видимо по своей оригинальности выпадала. Мы ведь не только жизни приписываем свои мысли о ней, но делаем то же самое и в адрес других людей, вступая таким образом в порочный круг отношений не с ними, на нас непохожими, а с собственным «альтер эго».
Она молчала, словно ожидая услышать от меня более весомые аргументы во оправдание моей предприимчивости, и я сказал:
– Мы ведь встретились не просто так... – Знал бы я, насколько это истинно, не стал бы искушать судьбу.
И вдруг, повернувшись ко мне, она протянула ко мне руку и робко провела пальцами по моему виску, по моим волосом – жест прощения... Или?
Я понял его по-своему – я и не мог понять иначе, ибо затрепетал от этой какой-то сиротской робости и мое естество со стоном хлынувших в него сил, выгнулось и закачалось в боевой готовности. Впрочем, мне хватило сдержанной предусмотрительности нежно привлечь Надю к себе, замереть вместе с ней в подготовительной позе из Камасутры и только уж потом плавно опустить на постель. Я снова стал целовать ее. Но на этот раз медленно, проникновенно, словно, все плотнее присасываясь губами к ее губам и просовывая язык в пещерку ее по-цыплячьи раскрытого рта, отдающего брюквой, – запах этот казался мне теперь восхитительным и кружил голову. Поцелуй сделал свое дело, или не поцелуй, а ласка, которая, как понял, должна была быть именно такой – медлительно язвящей,
О, чудо! Надя отвечала мне языком, толкающимся в мой, она ухватилась кончиками пальцев за мои плечи, словно боялась, что без меня уплывет слишком далеко, – обнимая ее правой рукой, я запустил левую ей под майку и стал оглаживать ее небольшие крепкие грудки, с маленькими и тугими, как брусничины, сосками, – она стала часто дышать, чуть озвучивая дыхание монотонной гласной, ближе всего к «у», и тогда я, уже победителем привстав над ней и не скрывая своего зверя, тараном уставившегося в ее воротца, потянул с нее трусики. Но она сказала: «Нет». И это было действительно так, поскольку что бы я ни делал, как бы ни целовал ее, при том, что она мне готовно отвечала, стоило мне подобраться к заветной цели, как Надя смыкала ноги и говорила «нет».
– Ты, что, больна? – спросил я ее наконец.
– Нет, – сказала она, – я здорова.
– Ты боишься, что тебе будет больно?
– Мне не больно, – сказала она.
– Тогда почему?
– Потому что от этого бывают дети.
– Ты делала аборт?
– Да, давно. Мне было шестнадцать лет. И врачи сказали: Еще один аборт и у меня никогда не будет детей.
– Не волнуйся, – сказал я. – Гарантирую, что никакой беременности. Я же опытный. Даже женат был...
Сам не ожидал, что прибегу к такому аргументу. Но на нее это не произвело впечатления, и я опять услышал «нет».
– Что, совсем нет? – спросил я. – Ты вообще ни с кем не спишь?
– Не сплю.
– Готовишь себя для мужа?
– Да.
– Я буду твоим мужем.
– Вы обманете, – сказала она.
– А если не обману? – сказал я.
Это мое жалкое «если» она даже не удостоила ответом. И вот что удивительно – она принимала мои ласки, явно испытывая страсть, все ее тело трепетало от возбуждения, но путь туда, куда я больше всего стремился, – рукой ли, губами, не говоря уже о главном моем орудии, путь туда мне был заказан. К середине ночи я все же избавил Надю от трусишек и подобрал пальцем ее лонную каплю, уже проложившую довольно долгую дорожку по нежной, внутренней стороне ее бедра. Эта капля разгорячила мой уже опадающий позыв, и, сделав еще один решительный рывок, я вдруг оказался между Надиных раскрытых ног, которые она, утратив бдительность, не успела сомкнуть. В следующий миг, удерживая ее распахнутые ноги руками, я притиснул ее к спинке кровати, наугад, вслепую протаранил створки ее ворот и, оказавшись в ее горячей купели, почти сразу же, едва сделав несколько движений, разрядил переполнявший меня экстаз – вопреки обещанному излив его внутри до конца, вместо того чтобы наградить им какую-нибудь частицу ее тела – пупок, кудель лобка, ложбинку между грудями или более манкую – между ягодицами, а то и пещерку ее рта, возжелай она разрешить мои мучения именно таким начисто снимающим проблему деторождения способом (дабы не спугнуть, не оттолкнуть, сам я боялся инициировать подобное). Изливаясь внутри нее, я помнил, что делать этого нельзя, но я уже не мог управлять собой, – теперь же, когда я лежал на ней и в ней, молча, и когда она безусловно чувствовала у себя внутри вязкую струйку моего вероломства, она тем не менее не выказывала никакого желания панически бежать и подмываться, не было в ней ни отчаяния, ни беспокойства, она лежала, как бы даже удовлетворившись мною содеянным, лежала по наблюдениям моим хоть и не испытав оргазма, но умиротворено и дружелюбно, как исполнившая свой долг верная подруга жизни. Это, наверное, от истеричности, – подумал я, – таков ее путь к соитию. Потом я подумал, что все же она могла кончить, просто скрыла это как собственную слабость. Во мне же было одно огромное сокрушительное опустошение – хотелось спать, хотелось быть одному, там на веранде. Вздохнув, я встал и с видом человека, который жертвует своим интересом ради комфорта ближнего, направился к себе.
– Почему вы уходите? – приподнявшись на локте, спросила меня моя новая подруга.
– Потому что я снова начну к тебе приставать, – соврал я, как если бы мы вовсе не были близки только что, и в силе мое предыдущее обещание, – как если бы я был Тристаном, положившим меч между собой и Изольдой.
На это она ничего не ответила. Я вернулся на веранду и лег, закутавшись в холодное остывшее одеяло. За стеклом в отдаленном свете электрической лампочки, шедшим то ли с дороги, то ли с соседнего участка, сквозили облетевшие ветви сада, и их неясные шевелящиеся тени на стене над моей головой создавали образ тревоги. Или даже не тревоги – просто на сердце лег камень, небольшой такой, но все же тянущий вниз гладыш. Мерещились какие-то бедки или даже беды.
Утром я не пошел ее провожать – вернее, я не проснулся, когда она уходила. Она не стала меня будить – просто ушла, как уходят навсегда. Ни записки, ничего. Белье, на котором я ее распял, было аккуратно сложено стопочкой, и, с болезненным любопытством развернув простыню, я нашел на ней несколько пятен нашего греха. От Нади у меня не осталось ни адреса, ни телефона.
Я не пытался ее найти – она сама напомнила о себе, двадцать лет спустя. Вернее, не она, а... Короче, однажды в моей квартире раздался междугородний телефонный звонок, я взял трубку и молодой мужской с едва уловимым акцентом провинциала голос осведомился, не я ли такой-то – он назвал меня по имени и отчеству. Я подтвердил, после чего услышал: «А вы не помните Надю из Загорска?» Именно так это и прозвучало: «Надю из Загорска».