Двадцать рассказов
Шрифт:
Эту семью я не знал: они поселились всего неделю назад, мы в то время уже были на курсах и проводили в общежитии мало времени, к тому же, жили в другом корпусе. До сих пор, хотя я не прикладывал никаких усилий к добыче сведений, мне известно лишь то, что прибыли они из Черновиц таким составом: парень, ему исполнился 21 год, его отец, неродная мать, родители отца и еще, кажется, некая тетушка. Что с ними сейчас, как они поступили с телом, где его похоронили и прочее, мне неизвестно, и знать об этом совсем не хочется. Факт тот, что повесился незнакомый мне человек, я не знал его жизни и вот случайно выяснил, как она прекратилась.
Эмигрантские истории скучны, как скучно почти все, что происходит с человеком, и лишь некоторые вещи способны вызвать интерес, например, чужая смерть. Здесь, и вообще кругом, есть много
24 декабря стояла отвратительная погода: мокрый снег валил пополам с дождем, елки валялись на Weihnachtsbaummarkt'ах в грязи аккуратными рядами, как расстрелянные прицельной пулеметной очередью, в магазинах толпились, сигарету было не подкурить, и бесчисленные дед-морозы, слонявшиеся без дела по улицам, выглядели, мокрые, из рук вон. Словом, это было обычное Рождество в Северной Германии, к которому лично у меня претензий никаких нет. Праздновать мы не готовились, но в последний момент решили все-таки доставить себе удовольствие: я купил, помню, бутылку французского бордо "Cour de Roy", сыру с трюфелями и еще один сорт, с плесенью, консервированных маслин, корнишонов, зелени и мяса. Около девяти мы сели пить и есть; вино оказалось превосходным, и настолько, что к еде мы почти не притронулись. Незаметно проклятый дождь утих, а потом (вдруг, погода здесь меняется внезапно, и никогда не поймешь, в лучшую или худшую сторону) приморозило, мостовые взялись ледком и повалил снег - крупными хлопьями, густой, настоящий рождественский снег. В бокалах оставалось по глотку; мы подошли к окну, чтобы допить вино под снегопад, и увидели внизу две машины: полицейскую и Rettungswagen. Сперва мы подумали, что полицию и врачей пригнали для нашей же безопасности: наверное, городские власти считают, что перепившиеся русские смогут нанести кому-то или себе вред. Это их, конечно, право так считать. Никто из машин не выходил, во всем здании стояла тишина. Наконец, мне, а я любопытный, захотелось спуститься вниз и узнать, не случилось ли чего, потому что свежая сплетня как-никак, но делает жизнь разнообразнее. В вестибюле я встретил коменданта и задал ему вопрос; он ответил, что человек погиб, а точнее, повесился, и еще назвал фамилию: Иванов. Выходит, в общежитии для еврейских эмигрантов покончил с собой юноша Иванов, das ist komisch.
Комендант убежал к себе с полицейским, и кроме вахтеров, кругом не было ни души. Что же это за Ивановы, думал я, почему их не видно? Наконец, где труп, ведь мне хочется посмотреть на него и выяснить, знаком мне этот человек или нет. Я поднялся по лестнице до последнего этажа в нашем корпусе, но никакой суеты нигде не было, все праздновали, и, кажется, новость знал только я один, по горячим следам. Я поспешил в друой корпус, поднялся на второй этаж и все понял. Одна из дверей была распахнута, ярко горел свет, пахло валерьянкой, и в глубине квартиры раздавался сдавленный плач. Я был очень удивлен, узнав через время, что этот Иванов жил именно в той комнате, где и я несколькими месяцами раньше, пока не приехала жена. Да, во всей этой истории есть несколько моментов, которые меня задели, один из них - моя бывшая комната. С нею связано много чего: например, вид из окна - золотой петух на готическом шпиле Petrikirche, который очень здорово смотрелся на фоне ослепительно синего неба. Там, в этой конуре, где едва помещались кровать, шкаф и стол, для передвижений оставалось совсем немного места; человек, боящийся закрытых пространств, мог бы, наверное, помешаться, но я люблю забиваться в щели, мне в них уютно. Еще это был первый мой месяц в Германии, первый шок и потрясение, там я вдруг, купив бумаги для пишущих машин, написал пьесу, не отрываясь, за неделю, там мне было хорошо, в этой комнате, я ее наполнил собой, вытеснив все лишнее, ее стены защищали меня от нового пугающего мира. И вот как раз туда, где еще пахнет мной, где еще не выветрился запах моих сигарет, вселяется некто из Черновиц, а потом берет и вешается! Эти Черновцы вообще странное место, оттуда все едут и едут, притом, большей частью всякая рвань, разводят там их что ли специально на экспорт. Он спал на моей кровати, видел из окна моего петуха, и душевую кабину эту я знаю, как облупленную, и трубу, и полиэтиленовую занавеску! И получается, что этот висельник каким-то боком влез в мою жизнь, встрял, вмешался, и заставил думать о себе больше, чем следовало бы.
Их сразу же отселили из злополучной квартиры, и отселили, как назло, нам под бок. Мы оказались соседями по лестничной площадке, их дверь была рядом с нашей, да еще и перпедикулярно, так что ничего не стоило столкнуться нос к носу. Это меня и пугало; да, это пугало меня. Они были из Черновиц, эти люди, на их лицах все было написано, черным по белому, и в другой ситуации, глядя издалека, я чего бы только не подумал в их адрес, но теперь, пораженных горем, я стал воспринимать их по-другому. Я почувствовал страх, сильный страх. Они все были опасны, они несли в себе заряд чего-то чужого и отвратительного, к ним не хотелось приближаться, само их присутствие неподалеку уже вносило определенную ноту. Некоторые признаки: постоянный запах валерьяновых капель (может, это был привезенный с собой валокордин), тяжелые, слышные черз тонкую стену вздохи, частое хлопанье дверей - все напоминало, свидетельствовало, а еще точнее - кричало о том, что рядом происходит, произошла непоправимая трагедия, кошмар на самом деле, нечто ужасное... и что в этой ситуации должен делать я? Конечно, ничего, ведь не со мной, не в моей семье это случилось, я знать не знаю Ивановых, и следует вести себя как обычно - но возможно ли? Тебе хочется рассмеяться, но ты вдруг ловишь себя на мысли, что этого нельзя, хотя почему нельзя? Ты ешь, и вдруг кусок становится поперек горла. А ведь что, казалось бы, не так, разве тебе их действительно жаль? Разве ты им сочувствуешь?
Наконец, это произошло. Курим мы все на лестничной площадке; я вышел с сигаретой; у окна на корточках сидел отец. Деваться было некуда, ведь он видел, что я иду курить, - что же, разворачиваться и бегом назад? Хотелось, но пришлось идти и садиться рядом, закуривать, готовясь к самому худшему. Он был в дешевом спортивном костюме и мягких домашних тапочках - почему-то мелькнула мысль: как он может после всего носить такие уютные, симпатичные тапочки, какие положены людям, у которых все хорошо, зачем на нем дурацкий спортивный костюм, почему так аккуратно зачесаны волосы? Он сказал: "Я не знаю, как это получилось". Конечно, он должен был это произнести, вообще начать разговор, выплеснуть горе, ведь такие люди, им нужно говорить, говорить, рассказывать кому-то о том, что произошло, этим они спасаются. А я - что я? Он продолжил, не услышав моего ответа: "Такой молодой, двадцать один год... Не понимаю, почему он это сделал, не понимаю..." Я молчал, мы курили. Он был не жалкий, не растерянный, хорошо, достойно держался. Не продолжал, затушил сигарету и ушел. Кажется, без обид.
Я не нашел для него ни слов, ни чувств; мне было просто страшно. Ведь полагалось отвечать ему, говорить с ним, но это означало принять на себя часть той боли, которая его переполняла, а я не мог. Не мог разделить его боль, мне нечего было сказать этому человеку, и все же он заставил меня страдать, страдать наравне с собой, как будто мстил.
Вот и все; очень короткая история. Продолжения у нее нет: совсем скоро нам дали новое жилье, я избавился от неприятного соседства и перестал обо всем этом думать. Теперь, когда я кончаю рассказ, мне трудно найти финал, я подбираю слова и не могу ничего подобрать.
Я подбираю слова и не могу ничего подобрать.