Дважды любимая
Шрифт:
В этом странном наряде явился он домой. Старая Барбара при виде его от изумления уронила из рук миску, очутившись лицом к лицу с картонною козлиною головою, которая представилась ее глазам на плечах ее достопочтенного господина; и пришла в себя, только увидев, что из-под снятой маски появилось перепачканное, потное и расстроенное лицо г-на де Галандо, так как он едва мог прийти в себя, почти заболел от перенесенного испуга и более недели не решался выйти из дому.
Во время этого уединения он большую часть времени проводил вблизи Барбары. Уже раньше почти ежедневно спускался он на кухню, где добрая женщина, с четками на пальцах, расхаживала взад и вперед по обширному полутемному помещению. Воздух там был пропитан запахом увядших овощей и прогорклого масла, к которому примешивался аромат остывшей золы и
Барбара была само движение; она никогда не переставала тормошиться, не производя, однако, при этом никакой большой работы. Ее начальная кипучая деятельность, которую она проявила при чистке виллы — после водворения в ней г-на де Галандо, — не возобновлялась. Она предоставляла пыли вновь завоевывать пространство, которое она у нее не оспаривала. Вся ее работа заключалась в подметании кое-как пола в комнате ее хозяина, чью постель она быстро взбивала и который, тем не менее, не обращал к ней никаких упреков в лени. Когда он встречал ее на дворе, возвращавшуюся с ближайшего рынка, нередко случалось, что он брал у нее из рук корзину и сам относил ее на кухню, где он присаживался, чтобы посмотреть, как она вынимала из нее содержимое. Она ежеминутно требовала от него внимания. Он должен был отмечать отменную свежесть овощей и, нюхая кожуру, наслаждаться ароматом дыни, принесенной ею с рынка.
Он любил дыни желтые, шероховатые, с выпуклыми боками, с сочною мякотью. Ему также доставляло удовольствие смотреть, как старая женщина взвешивала на руке апельсины и лимоны и вдавливала пальцами спелую и дряблую кожу крупных смокв. Подобно тому, как некогда в Понт-о-Беле, в просторных сводчатых кухнях замка, любил он сидеть в обществе молчаливого садовника Илера, так и здесь он любил скромную компанию этой престарелой служанки, болтливой и безобразной. Он начинал хорошо понимать ее язык. Для этого ему было достаточно исказить свой латинский язык, который у него с детства был чист, богат и изящен, благодаря стараниям аббата Юберте, и который некогда удостоился похвалы г-на де ла Гранжера, при выходе из кареты во дворе Понт-о-Беля, в тот день, когда он привез туда Жюли де Мосейль. Этим же смешанным языком пользовался он во время своих посещений портного Коццоли, когда он садился в его лавочке, в улице Дель-Бабуино, куда он заходил порою для кое-каких починок, так как он был очень заботлив к своей одежде; как ни проста она была, он требовал, чтобы она была безупречно чиста и в полном порядке.
Г-н де Галандо познакомился с Джузеппе Коццоли по поводу этого рокового маскарада в 1768 году.
Когда, по возвращении его из этой сутолоки, старая Барбара сняла с него маску, в которой он прибежал домой, и несколько раз вымыла ему лицо, на котором пот образовал кору из покрывавшей его муки, г-н де Галандо, оправившись от волнения, заметил, что главным образом во время сумятицы пострадали полы его платья. Одна из них была почти оторвана. На местах нескольких оторванных пуговиц висели жалкие нитки. Ткань, помятая и изорванная местами, весьма нуждалась в починке. Тут Барбара дала своему расстроенному господину адрес Джузеппе Коццоли.
То был внучатный племянник этой старой женщины. По ее словам, он превосходно умел кроить и чинить; но г-н де Галандо, прежде чем отправиться, как он намеревался, за помощью иглы и ножниц для починки понесенного ущерба, осторожно выждал конца карнавала. Только тогда решился он выйти на улицу, чтобы изгладить следы своего приключения, оставившего в нем довольно горькое воспоминание, в первом пылу которого он решил было бежать без возврата из города, представляющего такие опасности для приезжих. Словом, в настоящую минуту он думал ни о чем ином, как о том, чтобы покинуть Рим. Он думал об этом, бродя вокруг своей дорожной кареты, все еще стоявшей на том же месте, под открытым небом, во дворе виллы, но уже столь разрушенной и столь загрязненной
Коццоли занимал в глубине двора две темные комнаты с низким потолком. В одной из них, что была посветлее, он шил, постоянно сидя на столе и поджав под себя ноги по-турецки. Он болтал без умолку, вкалывая иглу и вытягивая нитку. Его обычными слушателями были четыре или пять высоких безголовых манекенов, плотно набитых и одетых в разные принадлежности костюма. Они служили портному для примерки отдельных частей его работы и для проверки правильности его кройки. Он считал их вполне за человеческие существа, и во время его речей они заменяли ему недостававшую публику. Он их спрашивал, отвечал им и прислушивался к ним. Г-н де Галандо, слушая его, проявлял не менее внимания, чем эта немая и постоянная публика. Усевшись на стуле и поставив свою трость между ногами, как он делал неуклонно в каждый из своих визитов, ставших вскоре почти ежедневными, он весь превращался в слух, и Коццоли мог угощать его всевозможными глупостями, которые только приходили ему в голову.
Можно было быть почти уверенным застать болтливого портного всегда дома; он отлучался только для того, чтобы сделать у суконщиков закупки или подобрать у басонщиков приклад, необходимый ему для работы, или же чтобы снять мерку с какого-нибудь важного заказчика, так как он в своем деле был искусен и работы у него было много. Нужны были по меньшей мере подобные случаи, чтобы заставить его разогнуть ноги и сойти со стола, залосненного от употребления. Коццоли, стоя, всегда бывал смущен и почти мрачен, показывая себя людям, со своими короткими ногами, с длинным туловищем и большою лохматою головою, с живыми глазами. Поистине хорошо чувствовал он себя только сидя на скамеечке, с наперстком и иглою в руках. Расположившись таким образом, он начинал говорить. В интересных местах он останавливался с поднятою иглою.
Внимание и доверие, которыми облекал его г-н де Галандо, пробуждали в нем гордость. Коццоли знал невероятно много, причем никто не мог сказать доподлинно, как и откуда он это узнавал. Можно было подумать, что маленький человечек каким-то волшебным образом присутствовал при совещаниях вельмож, при сокровенных тайнах сановников и в мыслях каждого человека, — так много убедительных подробностей и столько заразительной уверенности вкладывал он в свои рассказы. Он повелевал хроникою улицы и дворцов, делами государства и религии, игрою честолюбий, хитросплетениями интриг, подробностями любовных чувств и страстей, причинами событий и источниками катастроф, как общественных, так и частных.
Коццоли никогда не иссякал. Г-н де Галандо слушал этот поток слов, как он внимал во время долгих прогулок неясному шуму водометов. Из них он почерпал смутное и зыбкое представление о том, что происходит у людей, о бесчисленных событиях, крупных и мелких, которые разнообразят судьбы, оживляют их своею неожиданностью и вносят в них непрестанные перемены, составляющие жизнь. Пока Коццоли говорил, манекены, казалось, молча одобряли его, словно они-то и были героями того, о чем рассказывал маленький человечек, а г-н де Галандо, широко раскрыв глаза и упершись подбородком в рукоять своей трости, выслушивал, не уставая, все странные, любопытные и поразительные истории, для которых он, по правде сказать, был так мало создан.
Г-н де Галандо, очевидно, был рожден на свет специально с тем, чтобы с ним не случалось ничего чрезвычайного. В нем всегда было все, чтобы справляться с самыми обычными, самыми будничными и самыми легкими обстоятельствами жизни. Он был создан, чтобы двигаться по ее слегка наклонному скату из конца в конец, не запинаясь, не оступаясь; но он был мало приспособлен к тому, чтобы избегать ее ловушек и прыгать через ее пропасти. Провидение — если можно этим именем назвать ту насмешливую силу, которая забавляется расстраиванием человеческих замыслов, — устроило его особым образом. Достаточно было улыбки девочки и жаркого дыхания ее детского ротика, чтобы расковать ту бурю, из которой бедняга Николай де Галандо вышел навсегда оглушенным и ошеломленным.