Двоевластие
Шрифт:
Черные думы свили гнездо в голове Ольги, а свекровь Анна Ивановна вьется над Ольгой, что горлица и каждую свободную минуту только и говорит ей о постылом муже.
Вяло тянется теремная жизнь. В большой горнице стоят пяльцы: у окошка, друг против друга, пяльцы Ольги и свекрови, подалее — сенных девушек.
Помолятся утром, попьют сбитня — и за пяльцы.
— Что это ты, Олюшка, какая бледная нынче? — тревожно пытает ее княгиня.
Ольга только клонит вниз голову.
— Не знаю, матушка, будто ничего со
— Ну, ну, а ты не труди своих глазынек, посиди так! Хочешь, я тебе про Мишу расскажу?
Ольга садилась на низкую скамью у ног княгини и в сотый раз слушала, как Мишу скоморохи скрали, как Миша с коня упал, как Миша к басурманам ездил, наконец, про Штрассе, Каролину, про Эхе.
— Из похода вернется Мишенька, царь его пожалует. Ждешь ли ты его? — спрашивала княгиня.
— Жду, матушка!
— А я-то! Кажись, приди Господь и скажи: "Хочешь увидеть и умереть?" — "Хочу, Господи!" — отвечу, — восторженно говорила княгиня, и слезы умиления падали на ее работу.
Иногда, чтобы потешить Ольгу, она приказывала девушкам петь, но их пение только мучило Ольгу. Нет радостных песен по теремам — и пели девушки про монотонную девичью жизнь, про выход силком за немилого, про грозного мужа и тоску-змею.
— Ох, девушки, перестаньте! — качая головою, останавливала пение княгиня, а Ольга плакала неудержимым плачем.
Только и утехи было у нее, что сойти вниз, к матушке, уткнуться лицом в ее колени и плакать — плакать о своей молодой, в корне увядшей любви, о своей горькой доле, о своем тоскливом одиночестве.
Лаская ее, начинала плакать и боярыня.
— Лебедь ты моя белая, — причитала она, — рыбонька ты моя златоперая!.. Аль ты несчастливая, что все убиваешься? Или князь не мил?
— Скучно, матушка, сиротливо! — сквозь слезы твердила Ольга.
И вдруг пришла матушка и поведала роковую весть. Ольга вскрикнула, взялась за грудь и сомлела. Всполошились все, забегали. Сама княгиня нагнулась и стала пером от черной курицы ее окуривать; Маремьяниха свяченой водою с угольков стала брызгать, а боярыня упала на рундук и громко заплакала.
Ольга очнулась, взглянула на мать, и снова скорбь поразила ее.
— Матушка, не покинь меня! — вскрикнула она и опять упала.
— Ой, порченая! — пугливо заговорили девушки. — Гляди, как бьется!
— Не иначе как за знахаркой надо, — сквозь слезы вымолвила боярыня. — Олюшка, очнись!
Княгиня первая догадалась.
— Князь задаст вам за знахарку. Зовите Дурада, спешно!
Но Ольга очнулась. Вся трепеща, прижалась она к матери и осыпала ее нежными ласками.
А тем временем на половине князя боярин говорил с князем о своем отъезде.
— Напрасно, Петр Васильевич, — сказал ему князь омрачаясь, — думал я, здесь умирать вместе будем, внучат качать. Я уж с Федором Ивановичем говорил. Слышь, открывается тут приказ. Новой
— И не проси, князь, — уперся боярин, — невмоготу мне ваша жизнь. Все при царе… ходи и дрожи. А там я себе голова. Да и суета не по мне. То к тебе посланец, то ты посланцем: утром наверх иди, дужится или недужится. Негож я, обленился. Мне и в Рязани-то воеводство не под силу было. Куда мне, простому? Мне бы лежанка теплая да банька.
Князь засмеялся.
— Что же, неволить не будем! Честью проводим. Когда же отъехать думаешь?
— Да на неделе, князь.
— Ин быть по-твоему. А жалко!.. Не по моим мыслям вышло! — со вздохом сказал князь.
Ольга словно успокоилась, примирившись с неизбежностью разлуки. Только в последние дни она не отходила ни на шаг от матери и временно спала с нею.
По настоянию князя к ней пришел Штрассе, осмотрел ее, ласково ей улыбаясь и добродушно кивая головою.
После его осмотра все вдруг стали с ней еще ласковее.
— Смотри, чтобы князь был! — шутливо погрозила ей княгиня.
Ольга вспыхнула как маков цвет и поняла, что беременна. Но мысль об этом наполнила ее не радостью, а ужасом.
— Помру я, Агаша, — тоскливо шептала она ночью своей верной подруге.
Наконец боярин Терехов уехал. Как подстреленная птица билась в рыданиях Ольга, прощаясь с отцом и матерью, и ее на руках унесли в терем.
Задумчив сидел боярин в тяжелом рыдване, и одна и та же мысль неотвязно мучила его душу: "Ишь, за немилого выдал. Знал ли про то! Обет-то давали, еще и ее не было. А все дура старая: не уберегла! Ну и задам я Алешке, как свидимся!"
Но от этих дум не становилось легче боярину и, вспоминая прощание с дочерью, он чувствовал укоры совести. "Сгубил девку!" — горестно думал он.
Горько было молодой княгине Теряевой-Распояхиной, осталась она одна-одинешенька в Москве в доме нелюбимого мужа, а над ними собиралась новая беда, туча грозовая.
Нет на свете муки тяжелее муки ревнивого сердца, любящего без взаимности. Молодые сердца не испытывают ее, и она выпадает только на долю пожилых или безобразных лицом.
Такие муки испытывал коломенский торговый человек Парамон Ахлопьев. Был он и годами не молод, и лицом не красив, но любил Людмилу Шерстобитову всею силою своей души. Торгуя панским товаром, не раз продавал он Людмиле и ее матери и камку, и парчу, и атлас для вышивки и пленился Людмилою. Но, как ни искал он ее взаимности, девушка только отворачивалась от него.
Мрачнее тучи ходил Парамон, обдумывая, как бы завладеть Людмилою, и решил действовать через мать. Хитрые глаза да лисий облик Шерстобитовой словно подсказывали ему, что за деньги мать продаст дочь свою, и Парамон Ахлопьев издалека повел речи с дворянскою вдовою.