Дьявол среди людей
Шрифт:
Я стиснул зубы и вернулся в ординаторскую. Когда я вошел, он поднял голову и уставился на меня своим единственным глазом. Я глотнул всухую, медленно обошел стол и сел напротив него. Затем проговорил, глядя в сторону:
– Вот, значит, как. Такое, понимаешь, дело, Ким...
Он перебил меня. Голосом чуть ли не деловитым.
– Умерла?
Я кивнул и стал торопливо объяснять, что подробности покажет вскрытие, могло бы помочь переливание крови, она потеряла массу крови, но у нее же резус, ты сам знаешь, а такой крови не то что в Ташлинске - в Ольденбурге, пожалуй, не найти, а то и в самой Москве.
Он слушал, не перебивая, прикрыв глаз тяжелым темным веком, а когда я, запыхавшись, умолк, подождал несколько секунд и сказал:
– Не надо оправдываться, Лешка. Ничто бы ее не спасло. Ни Ольденбург, ни Москва... Не сегодня, так послезавтра бы, все равно. Отмучилась бедняжка.
Я сейчас же полез в тумбочку стола, извлек емкость со спиртом и стакан, налил граммов сто, долил водой из графина и протянул ему.
– Выпей, Ким.
Он усмехнулся деревянно:
– Ну, раз медицина не против...
Он залпом выпил, вытер заслезившийся глаз, а я, суетясь, развернул прихваченные из дома бутерброды.
– Закуси.
Он отломил корочку, понюхал и стал жевать.
– В сущности, - произнес он почти рассудительно, - она была давно уже обречена. Любовь, доброта, великодушие - они жестоко наказываются, Лешка. Жестоко и неизбежно.
Я разозлился. Должно быть, уже пришел в себя.
– Это все философия, Ким. По три копейки за идейку. Но как она дошла до такого состояния? Ты что - голодом ее морил?
Он медленно покачал головой.
– Это история долгая, Леша. А в последнее время Нина почти ничего не ела. Не могла. Ничего в ней не держалось. Пытался наладить ее к медикам. Ни в какую. Там в бараке бабы пытались лечить ее насильно. Ворожей каких-то позвали, знахарок... травки, настойки, заговоры.... Очень ее любили. Да ничего не вышло, как видишь. Она же психическая была, что ты хочешь...
Он постучал пустым стаканом по емкости со спиртом. Я налил. Он выпил и отколупнул еще одну корочку, стал жевать через силу. Вид у него сделался задумчивый.
– И давно ты здесь?
– спросил я.
– В Ташлинске? Да не так уж чтобы... Прошлым летом мы приехали. Слава Богу, в бараке сразу комнатушку дали, мыкаться не пришлось.
– А я и не знал, - проговорил я и добавил неискренне: - Так ведь не все же время ты в этой "Заре" околачивался, в город, наверное, не раз набегал... Чего же ко мне не зашел?
– А зачем я тебе?
– спросил он равнодушно.
– И ты мне... Конечно, если бы тетя Глаша была жива... (Покойную маму мою звали Глафира Федоровна.)
– Не сразу узнал тебя, - промямлил я, чтобы что-нибудь сказать.
– А я так сразу.
Он взял емкость, налил полный стакан и залпом выпил и с клокотанием запил из графина прямо из горлышка. Вода полилась ему на грудь, и он, еще не оторвав горлышка от губ, стал растирать ее искалеченной рукой.
– Ну и будет, - сказал я решительно и спрятал емкость.
– Будет так будет, - вяло пробормотал он и прикрыл глаз темным веком.
Затем он сделался слегка буен и обильно слезлив, заговорил непонятно и бессвязно и вдруг на полуслове заснул, уронив голову на стол. Я кликнул сестру и Васю-Кота, и мы выволокли его на диван, устроив ему постель из тулупов и шалей. Во время этой тягостной процедуры он только раз отчетливо произнес: "А что мне на нее смотреть? Я уже насмотрелся. И попрощались мы давно уже..." Произнес и впал в глубокое беспамятство.
Утром его уже не было в больнице. Он исчез вместе со своими тулупами, да так ловко, что даже нянька не уследила. И Ким Волошин снова ушел из поля моего зрения. После того дежурства мне пришлось отлучиться из города, и как раз в это время из "Зари" приехали на санях забрать тело на похороны. Говорили, был вполне приличный гроб, и было человек десять тепло укутанных женщин - вероятно, соседок Волошиных по неведомому мне бараку. Поезд из трех саней потянулся за Ташлицу на Новое кладбище, и говорят, первые сани, те, что с гробом, вел сам одноглазый Ким, шел впереди, тяжело переставляя нот, ведя под уздцы заиндевевшую лошадь. Похоронили Нину Волошину и, не возвращаясь в Ташлинск, уехали по правому берегу прямо на свою "Зарю".
Работы у меня, как всегда, было выше головы, и лишь иногда я вспоминал рассеянно и недоумевал, как это могло случиться, что питомец прославленного Московского института журналистики очутился в мастерских заштатной РТС в глубокой провинции, а журналистка и дочка профессора Востокова нашла себе могилу в промерзшей башкир-кайсацкой земле... И еще испытывал я нечто вроде обиды на выскочившего вдруг из небытия Кима, который вполне мог бы мне все сам объяснить, а вот не соизволил, ну и Бог с ним, насильно мил не будешь. Да и не желал я быть милым насильно.
В общем, из-за деловой текучки и этого ощущения легкой неприязни Ким, скорее всего, снова выпал бы из моей памяти, но тут получилось одно неожиданное обстоятельство.
Однако сначала я введу в рассказ еще одного героя. Имя ему - Моисей Наумович Гольдберг.
7
Летят по небу самолеты-бомбовозы,
Хотят засыпать нас землей, ёксель-моксель.
А я, молоденький мальчишка, лет семнадцать,
Лежу почти что без ноги.
Ко мне подходит санитарка, звать Тамарка:
"Давай тебя я первяжу, ёксель-моксель,
И в санитарную машину "стундербекер"
С молитвой тихо уложу..."
Был это в те времена наш несравненный прозектор, "лекарь мертвых", талантливейший старик, неизбывная гроза новоявленных специалистов, сопляков, путающих перитонит с перитонизмом и забывающих в операционных ранах салфетки. Он умер в прошлом году, старый труженик и мученик, с закрытыми глазами и довольной улыбкой: должно быть, рад был уйти от кошмара, от фантастического дела Кима Волошина.