Дым без огня
Шрифт:
Автор письма негодовал оттого, что в пединституте, под одной крышей, как у себя дома, расположились не только друзья-приятели, но и целые «родовые общины», которые все разрастаются, ибо, как утверждал еще Грибоедов, «ну как не порадеть родному человечку!»
— Фамилий здесь нет, — с некоторым облегчением выдохнула Юлия Александровна.
— Они и не требуются. «Община», которая все разрастается, в институте одна. Союз единомышленников обозвать «общиной»! Если взирать на людской род таким образом, то… к примеру, и тот факт, что супруги Жолио Кюри всю жизнь занимались одним общим делом, покажется подозрительным. Да еще и мир сообща защищали! А Поль Лафарг и его жена Лаура в
— Ты еще не утратил способности шутить? — печально удивилась Юлия Александровна.
— Пытаюсь глотнуть кислорода. Но, увы, пока не получается. А друзья-приятели? Это мы с Васей. Я что-то устал…
В самый разгар ночи Катя вздрогнула, даже подпрыгнула под одеялом, точно от пинка, который кто-то ей дал снизу, из-под кровати. И резко, будто и не спала, спрыгнула на пол.
Кате приснилось, что почерк, которым было, как выразился дедушка, «накорябано» очередное письмо без подписи, ей знаком. Даже очень знаком… Что она видела эти округлые, по-ученически педантично выведенные буквы. Видела, видела!… Полминуты поразмышляв, она бросилась к ящику, в котором невесть для чего сберегала рукописи статей, очерков и заметок, публиковавшихся в школьном журнале. Зажгла настольную лампу — и стала с отчаянной нетерпеливостью перебирать, рыться, отбрасывать. И нашла! Это была статья о том, как неразрывные узы братства и законы верности помогли «кучке» людей стать «могучей».
— Что ты там… Катя? — услышала она из смежной комнаты дедушкин хрип, напоминавший хрип льва, раненного смертельно. — Я что-то устал… Помоги мне. Вызови Васю.
— Зачем, дедушка?
Катя босиком, со статьей в руке подскочила к нему.
— Я же сам написал заявление, что не могу принять должность ректора. По причине плохого здоровья… И что вообще мне пора отдохнуть. Так что не о себе беспокоюсь. И не о маме даже… Знаешь, что самое непереносимое?
— Что? — прошептала Катя.
— То, что и тебя тронули. Не пощадили! Этого пережить не могу.
«Переживи, дедушка! Я прошу тебя… Я очень прошу… Переживи! Мы с мамой не сможем без тебя. Переживи… Я тебя умоляю!» — шептала Катя возле белой двери реанимационной палаты. И обнимала Юлию Александровну за ее по-девичьи беззащитные плечи.
7
Соня поступила в высшее музыкальное училище. Возле него она и была поймана Катей.
Училище расположилось в добротно отреставрированном, вальяжном здании, которое, как значилось на гранитной доске, охранялось государством. Колонны, изображая руки богатырей, держали на себе верхнюю часть фасада, украшенную лепными фигурами в длинных одеяниях, с лирами и лютнями в руках. На столь благородном фоне Кате легко было задать Соне прямой вопрос:
— Это ты написала?
— Я…
— Про нашу семью?!
— Не про вашу… Совсем не про вашу! У папы болела рука — и он попросил меня… Продиктовал. Он объяснил, что от этого зависит, продолжатся традиции Алексея Алексеевича или умрут вместе с ним. Я слово в слово запомнила. Он так объяснил.
— А почему же не подписался?
— Когда напечатают на машинке, он подпишется. Но один! Не хочет тревожить твоего дедушку… Все знают, что дедушка был лучшим другом Алексея Алексеевича и что он больше всех дорожит тумановскими традициями. Но, щадя его сердце, папа просил не рассказывать ни ему, ни тебе… Мы и от мамы нашей все скрыли.
— А я на нее чуть было не погрешила.
— На маму? Да разве она хоть когда-нибудь… против кого-нибудь…
— Значит, Василий Кульков продолжает служить законам братства и верности? — перебила ее Катя.
— Продолжает.
— Дура ты, Соня! Но и я была дурой. Поэтому прощаю тебя.
«Нет, мы с дедушкой были обмануты не глупостью, а чем-то другим, — неожиданно подумала Катя. — Что-то совсем иное застлало нам глаза и помешало увидеть истину. Хотя она была на поверхности. На самой что ни на есть поверхности! Почему так случилось? Наверное, потому, что если тебя (тебя персонально!) чем-то одаривает плохой человек, ты иногда начинаешь числить его… в хороших. И даже начинаешь любить… Кульков спасал дедушку, служил нам, пока ему это было выгодно, — и мы эгоистично судили о нем лишь по этим поступкам. „Кабы знала я, кабы ведала“, каким злом обернется потом это добро! „Что дороже — своя выгода или истина?“ Такую дискуссию устраивать стыдно. Но своя выгода, свой интерес, увы, столь часто оказываются дороже. Однако, столкнувшись с истиной, мнимый выигрыш неминуемо обернется проигрышем…»
Соня со своим бесцветным, унылым лицом и нелепой шеей была вызывающе некрасива. Но румянец стыда немного украсил ее. Она готова была честно рассказывать дальше, но успела лишь вдогонку предупредить.
— Это между нами! Прошу тебя… Там не про вас! Катя обернулась:
— У меня просьба есть. Выполнишь?
— Какую угодно.
— Передай своему папе, что он иезуит. И убийца! Впрочем, не надо… Я сама скажу!
Мужчина, которого в тот день называли «комиссией», был достоин такого имени: его призванием было отыскивать отклонения от норм даже там, где их и сквозь лупу разглядеть было трудно; вызывать людей для бесед, напоминавших допросы, отвлекая их от главных обязанностей и тем самым властно подчеркивая, что его обязанности в данный момент важнее тех, которые они выполняют.
Дома он был «подкаблучником», у себя в учреждении был подавлен умом и волей начальника, поэтому обожал, когда его включали в комиссии для проверки сигналов: там уж перед ним трепетали, там он ощущал себя властителем судеб. Даже от сутулости своей он в дни таких проверок освобождался. Голос его жена и сослуживцы вряд ли узнали бы: каждая интонация была призвана породить убеждение, что он может низвергнуть, а может спасти, может исковеркать жизнь, а может оставить ее в покое. Низвергал и спасал он не во имя общественной пользы, а во имя насыщения своего изголодавшегося честолюбия.
Эпидемия гриппа его вполне устраивала: он не рисковал натолкнуться на сопротивление других членов комиссии. Нередко ощущая такое противодействие, он поспешно ретировался, ибо по сути-то своей был «подкаблучником».
Катю он, естественно, не вызывал. Но поначалу обрадовался ее появлению: каждый лишний свидетель удлинял отчет, по которому судили о его добросовестности.
— Я член той самой «родовой общины», которая в институте все разрастается, — представилась Катя. — И хочу заявить вам, что знаю автора письма, нацарапанного невинным детским почерком. На этот раз детским почерком истина не глаголет!
— Дыма без огня не бывает. Поверь, милая! — Не верю… Бывает!
— Любопытно… Ты что, его видела?
— Сейчас вижу. Такой едкий, разъедающий душу дым. А где огонь? Его нет!
— Заблуждаешься, милая!
— Называйте меня на «вы». Я уже совершеннолетняя.
— Простите, пожалуйста. Но вы в таком случае сверхмолодо выглядите.
— Это вы молодо выглядите. А я действительно молода! Катя на миг затихла. Но не потому, что испугалась собственной смелости. Это было затишье перед решительным и, быть может, самым отчаянным поступком в ее жизни.