Дюрер
Шрифт:
Все больше распространялось в странах Европы недовольство существующими порядками, все большее количество людей выражало нежелание мириться со своим положением. Низы искали возможности выразить свои требования. Для них доступен был язык различных «пророков», толковавших Библию и отражавших их чаяния. Все чаще в нюрнбергской «пивной для господ» говорили о том, что заворошился крестьянский и ремесленнический люд, что появились в городе пророчества сожженного на костре безумца Ганса Бёла, «дударя из Никласхаузена». Само имя его по велению папы следовало забыть, а вот поди же — помнят. Опасны были пророчества Бёма, ох как опасны, и это понимали патриции. Они не имели ничего против распространения моральных писаний Себастьяна Бранта, в которых призывал бывший поэт к самоусовершенствованию и искоренению пороков. А вот «дударь» — да будет забыто его имя! —
И если бы только было дело в распространении сочинений этого богом и папой проклятого еретика! Появились и новые пророки, которые требовали того же. От новоявленных проповедников «божьего слова» и ревнителей забытых божьих заповедей на улицах Нюрнберга проходу уже не было. С ввалившимися щеками, горящими глазами, худые, будто сама смерть, потрясали они кулаками и драли глотки на площадях города. Кричали — разве не нынешнего папу-антихриста имел в виду святой Иоанн в своем «Откровении», говоря о семиглавом звере, на семи диадемах которого начертаны слова богохульные? Люди, посмотрите окрест себя: вон за каменными стенами, за железными дверьми, за окнами с крепкими решетками сидят ваши погубители! Они утаили от вас божьи заповеди — или вы можете читать Евангелие, которое до сих пор печатают на неизвестном для вас языке? Люди, те, кто погряз в разврате, убийствах и стяжательстве, откупятся от Страшного суда индульгенциями, денег им не занимать. А вы-то, горемыки, ничем не провинившиеся, вы-то за что пострадаете? Близок божий суд! Прольется чаша гнева господня! Приближается день и час расплаты! Смутьянов строго карали, выталкивали в лучшем случае взашей за ворота города, но они были неистребимы, появлялось их все больше и больше.
Настала пора, когда спрашивающих стало больше, чем отвечающих. Был час ожидания новых пророков. И воцарился повсюду страх. Наводнения, землетрясения, моры, которым раньше не придавалось особого значения, теперь толковались как знамения свыше. Начались видения. Городские власти сочли достойным занесения в анналы Нюрнберга рассказ одной старушки из Кузнечного переулка, которой некий голос приказал подняться среди ночи и отправиться в храм святого Зебальда. Там увидела она давно уже почивших сограждан и каких-то странных безголовых людей, которые истово молились. Но не богу, а дьяволу! Другие же видели не раз на городских кладбищах Человека в красном, ходившего среди могил и помечавшего что-то в своей книжице. Вновь ожили сказания о Диком охотнике, дьяволе, высматривающем свою добычу. Потом распространилось в Нюрнберге предсказание безымянного астролога, в котором говорилось, что 25 февраля 1524 года обрушится на мир второй потоп. Было время великого ужаса…
Этот ужас будет продолжаться четверть века, то утихая, то вновь вспыхивая. Люди будут жить с ним, и он будет определять их помыслы и действия. Кто знает, может быть, иным путем пошло бы творчество Дюрера. Возможно, привил бы он своим соотечественнике м новый взгляд на искусство, не будь всего этого. Но он жил и творил в то время, когда, не вынеся мучительного ожидания Страшного суда, грешники кончали жизнь самоубийством, совершая тем самым еще больший грех, когда на площадях городов толпы людей занимались самобичеванием и ползли на коленях в церкви, оставляя за собою кровавые следы, когда прелюбодеи и браконьеры публично каялись в совершенных ими преступлениях, когда вчера еще цеплявшиеся за каждый грош ремесленники раздавали все свое имущество и шли с протянутой рукой на паперть. Дюрер родился и вырос в религиозной семье, он верил и в бога и в Страшный суд, он знал, что по немецким традициям изображение обнаженного тела считается греховным. Можно лишь отчасти представить те страдания и муки, которые раздирали его душу и сердце, и следует поражаться тому мужеству, с которым он продолжал начатое дело, той вере в человеческий разум и в конечную победу Света над Тьмою, Жизни над Смертью, Добра над Злом, которую он пронес до последнего своего часа.
Он работал над «Страстями Христовыми», обдумывал новую серию «Жизнь Марии», рассказ о радостях, страданиях и мучениях женщины, родившей того, кому следовало подражать в это страшное время. Но где-то в его сознании уже зрела, обретала конкретные образы новая тема — тема «Апокалипсиса».
Пели школяры: живу я и не знаю, как долго, умру я, по вот только когда, еду я, не ведая куда, и удивляет меня лишь одно — почему же я все-таки счастлив? И хотя шли дни, неумолимо приближая человечество к гибели — в этом никто не сомневался, — но, молясь и каясь, занимались люди своими делами — воевали, торговали, производили себе подобных. Помолившись и купив индульгенцию, старались забыть о предстоящих кошмарах. Так же поступал и Дюрер. Он будто даже стал торопиться запечатлеть мир, которому предстояла гибель. Для кого? Для чего? Но не сидеть же сложа руки в ожидании Страшного суда!
«Мужская баня»… На гравюре он сам, Вилибальд Пиркгеймер, неизвестно зачем затесавшийся в их компанию Михаэль Вольгемут. Распаренные, они отдыхают в садике подле бани, ведут неторопливую ученую беседу. Ублажают себя яствами и музыкой. Ничего грозного, ничего страшного. Мир пока еще полон гармонии.
«Сон доктора»… Пиркгеймер, раздобревший, умиротворенный, заснул у теплой печки. Снится ему прекрасная Венера. Не поддавайся соблазнам, Вилибальд, проснись, и ты увидишь за спиною дьявола, который, орудуя кузнечными мехами, навевает эти порочные сны.
Ночами те же размышления о грехах и те же сны, где образ Дикого охотника переплетался с образами всадников из «Апокалипсиса». Днями — работа до изнеможения. Рисунки и гравюры теперь отложены. Альбрехт принялся за картину, изображавшую святого Иеронима на покаянии в Халкидонской пустыне. Название — дань традиции. Пустыни как таковой здесь нет. Есть город с красными стенами — такими же, какие окружают и Нюрнберг. Есть одетые пышной зеленью деревья, есть горы, покрытые снегом, — несомненно, Альпы. Передний план выписан особенно тщательно, каждая былинка, каждый кустик. Да, это травы и цветы его родной земли.
Картина, пронизанная светом и радостью бытия, — его последняя попытка оттянуть время исполнения темы, которая все больше созревает в нем, которая уже созрела. На обороте березовой доски «Св. Иероиим» изображена кроваво-красная звезда, разрывающая облака, та самая, которая недавно взошла на нюрнбергском небе и свет которой от ночи к ночи становится все ярче, все страшнее.
Уже набросаны на доске фигуры четырех всадников. Положено начало гравюрам, на которых не будет тихих летних закатов, трав и цветов, источающих пряный аромат, спокойных задумчивых гор. Не будет Жизни, а будут слезы и муки, ужас, объемлющий землю, мрак и тоска. Будет Смерть.
Он не представлял, какой труд взваливал на себя. Туманны были «Откровения» Иоанна, каждая строка их так многосмысленна. Только молодость могла дерзнуть на толкование того, что не могли богословы. Здесь невозможно обойтись одной фантазией, здесь нужно точное знание.
А вокруг каких только слухов не приходилось слышать! После появления хвостатой звезды говорили об «Апокалипсисе» почти в каждом нюрнбергском доме, толковали его кто во что горазд. Даже в «пивной для господ» и то прекратились неторопливые беседы о положении дел в империи, новых рынках и городских финансах. И здесь теперь чуть не рвала друг другу волосы, споря о том, как понимать «Откровение». Как не хватало точного перевода Библии на немецкий язык! Говорил Дюрер об этом с приором монастыря августинцев Эвхарием Кара. Приор разделял его точку зрения. Да, давно бы пора немцам иметь свою Библию. Но кто рискнет взяться за такое дело? Рим считает, что незачем простому мирянину вникать в ее суть. Согласился Кара помочь Альбрехту. Подробно разъяснял ученый богослов все символы и намеки, содержащиеся в «Апокалипсисе». Но беседовал с Альбрехтом так, будто закончил живописец богословский факультет. Снимал с полок книги, рукописи, приводил мнения известных теологов. Как-то неудобно было просить Эвхария говорить пояснее, а сам он этого не замечал. Иногда вся беседа сводилась к толкованию какого-нибудь одного-единственного слова, и тогда на помощь себе привлекал приор греческие и древнегреческие тексты.
Полезны, спору нет, были полученные знания, но для художника мало пригодны. Найти бы человека, который бы просто точно перевел ему текст! Вилибальд, конечно, мог бы помочь, однако новоиспеченного члена городского совета мирские дела интересовали куда больше богословия. И все же о просьбе друга он помнил. Однажды завалился к нему почти в полночь, перепугав раскатистым басом всех насмерть. Есть, мол, знаток «Апокалипсиса»! Искали его за тридевять земель, а он тут, рядом: Иоганн Пиркгеймер — его отец!