Джулиан. Рождественская история
Шрифт:
Я не понимал, к чему он клонит, потому не стал особо разбираться.
— Может, мы поговорим об этом после фильма, Джулиан? Он выдавил из себя улыбку и ответил:
— Да, думаю, ты прав. Можно и после.
Мы вошли в церковь, когда уже притушили лампы, пригнувшись, сели на последний ряд забитых народом скамеек и принялись терпеливо ждать представления.
С широкой сцены убрали все религиозные принадлежности, а вместо привычной кафедры или помоста теперь висел прямоугольный белый экран. С каждой его стороны стояло нечто вроде палатки, где сидели два актера со сценариями и драматическим инвентарем: говорящими рожками, колокольчиками, блоками, барабаном, свистульками и многим другим. Это, пояснил Джулиан, была укороченная версия шоу, которое показывают в любом модном театре Нью-Йорка. В городе экран, а значит,
Фильмы были разработаны так, что обоих главных персонажей, мужчину и женщину, могли по очереди озвучивать два актера, причем мужчина появлялся слева, а женщина — справа. Актеры наблюдали за действием с помощью системы зеркал, а за сценариями следили, включая специальную, закрытую от зрителей лампу. Они подавали свои реплики, когда сфотографированные персонажи открывали рты, и казалось, их голоса идут прямо с экрана. Бой барабанов и звон колокольчиков также совпадал с событиями фильма. [8]
8
Иллюзия действительно потрясала, когда актеры были профессионалами, но и провалы запоминались надолго. Джулиан как-то рассказал мне об одном нью-йоркском фильме, «Гамлете» по Вильяму Шекспиру. Там актер пришел на выступление пьяным, и в результате несчастный датчанин произнес следующее: «Море невзгод — (непечатное ругательство), — у меня у самого невзгод хоть…» — после чего последовали еще более крепкие выражения, сопровождаемые совершенно неуместными перезвонами колоколов и вульгарным свистом, пока хулигана не заменил дублер.
— Естественно, в светскую эпоху это делали намного лучше, — прошептал Джулиан, а я взмолился про себя, чтобы никто не услышал столь неуместное замечание.
По всем свидетельствам, фильмы во время Нефтяного Расцвета действительно представляли собой нечто грандиозное — записанный звук, естественные цвета, а не только серый с черным, и так далее. Но они были также (согласно тем же свидетельствам) отвратительно нечестивыми, чудовищно богохульными и к тому же порнографическими. К счастью (или к несчастью, с точки зрения Джулиана), до нас ни одна копия не дожила. Материалы, на которых их записывали, оказались недолговечными. Пленки сгнили, а цифровые экземпляры испортились и дешифровке не поддавались. Эти фильмы относились к двадцатому и началу двадцать первого века — эпохе великого, необоснованного и гедонистического процветания, покоящегося на сжигании бренной нефти, которое закончилось Ложным Бедствием, войнами, эпидемиями и крайне болезненным сокращением численности населения до приемлемых размеров.
Наша подлинная и лучшая история, как настаивает доминионовская «История Союза», — это девятнадцатый век, домашние добродетели и скромную промышленность которого нам пришлось восстановить, исходя из обстоятельств. Навыки того времени отличались практичностью, а литература была полезной и совершенствовала дух.
Но надо признать, ересь Джулиана частично поразила и меня. Я мучился от неприятных мыслей, даже когда погасили факелы и Бен Крил (наш представитель Доминиона, фактически городской мэр, стоящий перед экраном) произнес короткую речь о Нации, Набожности и Долге. Война, говорил Джулиан, подразумевала не только бесконечные сражения в Лабрадоре, но и новую ее стадию, ту, которая может дотянуться своей костлявой рукой прямо до Уильямс-Форда. И что же тогда будет со мной, с моей семьей?
— Мы собрались здесь, чтобы изъявить свою волю, — подвел итог Бен Крил, — исполнить священный долг перед нашей страной и верой, страной, что находится под успешным и благостным руководством президента Деклана Комстока, чьи агитаторы, судя по их жестам, горят от нетерпения перейти к главному событию этой ночи. А потому без дальнейшего промедления направьте все свое внимание на движущуюся
Необходимое оборудование привезли в Уильямс-Форд в закрытом фургоне: проекционный аппарат и переносную швейцарскую динамо-машину (скорее всего захваченную у голландских войск на Лабрадоре), работающую на дистиллированном спирте, которую установили в свежевыкопанную за церковью траншею, дабы приглушить звук. Тем не менее тот все равно проникал сквозь плашки пола, словно рык большой собаки. Вибрация только усилила эффект, когда последний факел наконец потух, а внутри большого черного механического проектора загорелась электрическая лампа.
Фильм начался. Я видел такое впервые в жизни, поэтому потрясение мое было огромным. Ожившие фотографии настолько заворожили меня, что сущность происходящего ускользала от разума, но я все же помню изысканно выведенное название, сцены из второй битвы при Квебеке, воссозданные актерами, но полностью реальные для меня, разворачивающиеся под барабанную дробь и пронзительные вопли свистулек, имитирующих выстрелы и разрывы. Сидящие впереди инстинктивно вздрагивали, некоторые видные женщины деревни чуть не упали в обморок прилюдно и хватались за руки своих спутников так сильно, что у тех наутро явно должны были появиться большие синяки, словно мужчины на самом деле побывали в битве.
Однако вскоре голландские войска, под своим знаменем с крестом и лавром, стали отступать под напором американцев, а вперед вышел актер, игравший молодого Деклана Комстока. Он произнес инаугурационную речь (несколько преждевременно, но историю урезали в угоду искусству), ту самую, где говорится о континентальном влиянии и долге по отношению к прошлому. Естественно, его озвучивал один из исполнителей, мощный бас, который шел из палатки с тяжеловесной серьезностью. (Еще одно небольшое искажение правды, так как настоящий Деклан Комсток обладал высоким голосом и отличался вздорным нравом.)
Фильм меж тем перешел к более благопристойным эпизодам, картинка повествовала о достижениях правления Деклана Завоевателя. Так его называли солдаты армии святого Лаврентия, которые маршем сопровождали будущего президента до самого Нью-Йорка. Перед нами чередой прошли картины реконструкции Вашингтона (так и не завершенный проект, вечный долгострой, постоянно срывающийся из-за болотистой местности и различных переносящих заразу насекомых), освещения Манхэттена, где электрические фонари работали при помощи гидроэлектрических динамо-машин целых четыре часа, с шести до десяти вечера, военной пристани в гавани Бостона, угольных шахт, литейных цехов и оружейных заводов Пенсильвании, новейших блестящих паровозов, тянущих новейшие блестящие вагоны, и все в таком же духе.
Мне очень захотелось увидеть реакцию Джулиана на это представление. В конце концов, шоу сочинили для прославления человека, который отправил на виселицу его отца. Я не мог забыть, а Джулиан всегда об этом помнил, что нынешний президент был тираном-братоубийцей. Но глаза моего друга не отрывались от экрана. Правда, как я позже выяснил, это говорило вовсе не о его мнении относительно современной политики, а об очаровании тем, что он предпочитал называть «кино». Создание двухмерных иллюзий занимало его постоянно, наверное, именно оно было его «истинным призванием» и завершилось созданием запрещенного киношедевра «Жизнь и приключения великого натуралиста Чарльза Дарвина», но это уже совсем другая история.
Нынешнее же представление продолжалось, перейдя к успешным нападениям на бразильцев в Панаме во время правления Деклана Завоевателя, и это, похоже, задело Джулиана, так как он поморщился раз или два.
Что же касается меня… Я старался полностью отдаться зрелищу, но внимание постоянно переключалось на что-то другое.
Возможно, дело было в странности выборной кампании, проходящей почти перед Рождеством. Возможно, в «Истории человечества в космосе», которую я читал перед сном по одной-две странички зараз почти каждую ночь после нашей прогулки на Свалку. В чем бы ни крылась причина, мной овладело неожиданное волнение. Меня окружала полностью знакомая обстановка, я должен был чувствовать себя комфортно, но, увы. Толпа арендаторов, благожелательная атмосфера Доминион-Холла, флаги и символы Рождества — все это вдруг показалось мне эфемерным, мир словно превратился в корзину, из которой выбили дно.