Эдельвейсы для Евы
Шрифт:
Рассерженная выражением лица кареглазого, Барбара спешила изо всех сил. Офицер шел за ней быстрым шагом, буквально бежал, чтобы поспеть, и не знал, о чем говорить. А ведь целых три месяца, с тех пор как его служба перебазировалась во Львов, он любовался ею, проходя мимо киоска. Учил эту фразу: «Проше пани…» Думал, как подойдет, познакомится… Боялся, что форма отпугнет ее. И вот отъехал на несколько дней по делам и там вдруг неожиданно для себя почувствовал, что хочет скорей вернуться обратно во Львов, увидеть ее глаза и улыбку, дотронуться до волнистых волос… Ему даже начали сниться сны – о нем и о ней. «Неужели я влюбился?» – подумал он, проснувшись в ночи, и улыбнулся: это был, наверное, первый случай в знатном роду Фриденбургов, когда влюбленный отпрыск старинной семьи не знал даже имени своей возлюбленной…
– Вот я и пришла, – девушка поднялась
Она, оказывается, жила очень близко от своего киоска, а ее стремительный полет сократил время их прогулки, наверное, на треть. За эти пять-семь минут он так и не нашелся, что ей сказать. Ему не удалось сделать две вещи сразу – не отстать от очень быстро идущей девушки и при этом найти удачную тему для разговора.
– Спасибо, герр офицер, что проводили меня, – сказав это, Барбара влетела в распахнувшуюся дверь и быстро захлопнула ее за собой. Он остался стоять на улице. На душе было скверно.
Она не сомкнула глаз всю ночь. Сначала тихо плакала, зарываясь в подушку, потому что боялась разбудить маму, спавшую рядом, за стеной, потом лежала с открытыми глазами, горящими от пролитых слез, и вспоминала, вспоминала, вспоминала…
– Баська, – говорил ей отец, – сегодня мы все разговариваем на немецком. Сегодня понедельник.
У них было заведено: понедельник, среда, пятница – немецкие дни; вторник и четверг – русские; а субботу и воскресенье отдавали польскому. На этом языке говорили на их новой родине.
В начале двадцатых годов, похоронив к тому времени своих стариков, постояв на прощание у собственной швейной фабрики, теперь уже бывшей, молодой Иоганн Шмидт со своей совсем юной женой покинул советскую Россию. Тогда выехать было еще довольно просто. Сначала обосновались в Варшаве, где их семья уже давно держала вместе с компаньонами несколько магазинов готового платья. Но через два года неприятности настигли и здесь: фирма «Шмидт и К°» разорилась, магазины пошли с молотка. Иоганн винил мошенника-управляющего, исчезнувшего в один прекрасный день с громадной суммой денег. Это можно было бы как-то пережить, и пережили бы, но через два месяца выяснилось, что фирма – должник не одного банка, и чтобы расплатиться со всеми, надо просто свернуть дело. Мама говорила потом, что отец был очень непрактичным человеком, слишком доверял людям.
Собрав «остатки роскоши», переехали во Львов, купив предварительно маленький магазинчик. Стали торговать «дамским товаром» – в основном модными шляпками.
Здесь, во Львове, и родилась Барбара. Имя девочке дала мама, русская по происхождению, Мария Шмидт, в девичестве Кудрявцева, дочь профессора Петербургского университета. Отец, немец Иоганн Шмидт, не спорил с женой: он и сам за четыре года успел влюбиться и в язык, и в быт, и в стиль жизни поляков. Ему, как и ей, очень нравилось, с какой легкостью и певучестью щебечут в их магазинчике польские пани, как грациозно сидят они в креслах летних кафе, как они вольнолюбивы и в то же время набожны, элегантны и остроумны, как галантны и красноречивы их спутники – наверное, никто во всем мире не умеет общаться так красиво, вежливо и обходительно, как поляки.
– Поэтичней слова «пани» я не слышала, – улыбалась госпожа Шмидт, примеряя то ту, то другую шляпку из новых поступлений. – Как чудесно звучит: «Пани Мария…»
Жизнь потихоньку стала налаживаться, маленькая Барбара, любимица родителей Басенька, подрастала, клиенток в магазине было столько, что пришлось открывать филиал. Теперь всеми делами заправляла пани Мария, оказавшаяся куда более способным и ловким предпринимателем, чем ее супруг. Шмидты жили в достатке и были бы вполне счастливы – если бы не эта напасть с Басиной ногой. Каких только врачей ни приглашали, сколько денег было отдано, сколько слез было пролито – увы, болезнь так и не отступила: Барбара осталась калекой. Когда беда стала не только реальностью, но и повседневностью, к ней стали прилаживаться. Чтобы дочка не чувствовала себя ущербной, не оставалась наедине со своими горестными мыслями, на нее обрушили водопад внимания. В дом к девочке стали приходить «ученые мужи», как говаривал папа, и преподавать ей разные предметы так, как просила мама, – «чтобы Баська от удивления рта не закрывала». Так и учили. Не утомляли сухой наукой, не требовали зубрежки. География непременно сопровождалась чтением приключенческих романов, история – вылазками в музеи, литература требовала театральных спектаклей и бурных дискуссий на разных языках. К четырнадцати годам Барбара одинаково легко говорила и по-русски, и по-немецки, и по-французски, и по-польски, прекрасно пела и играла на нескольких музыкальных инструментах, хорошо разбиралась в литературе, музыке, живописи. Старания Иоганна и Марии Шмидт не прошли даром. Их дочь Барбара не замкнулась в собственных переживаниях, не зациклилась на своем «уродстве» – выросла умненькой, интересующейся, доброжелательной и жизнерадостной.
Но уж такое выпало время – что родителям, что детям той эпохи, – что всему хорошему, всему радостному и светлому в те годы суждено было омрачиться общей страшной трагедией. Осенью тысяча девятьсот тридцать девятого года в Польшу вошли немецко-фашистские войска. Еще первого сентября, в первый день войны, отец был жив, но уже второго… Слишком изношенным оказалось его сердце. Только-только отметили девятый день – и Польша пала. А сороковины семья встретила уже при Советах: семнадцатого сентября во Львове появилась Красная Армия – город отошел Сталину. В ту осень навсегда прекратилось и щебетание примеряющих шляпки дам в магазинчике Шмидтов, и разговоры мамы с «учеными мужами» за кофе и бисквитами, и Басино обучение. На пороге четырнадцатилетия Барбару поджидала совсем другая жизнь.
– Баська моя родная, – вздыхала мама, – за что же нам время такое досталось?
Все хранящиеся в банке деньги и драгоценности пропали. Уютную, такую родную квартиру – целый этаж в центре города – новая власть «обменяла» на «немножко похуже». Уцелевшие в этом хаосе клиентки магазина донашивали свои шляпки, уже не следя за парижской модой. А собственная мода была одна – выжить.
Когда в сорок первом во Львов вернулись немцы, от фамильных драгоценностей остались совсем крохи. Характер у Марии Шмидт был сильный, и, будь она здорова, она, конечно же, нашла бы хоть какой-то выход из тяжелой ситуации. Но после смерти мужа ее вдруг стали одолевать болезни, одна за другой. Пани-фрау Мария слегла и уже почти не вставала. Басе, которой к тому времени едва исполнилось шестнадцать, пришлось взвалить на свои хрупкие плечи все заботы и по уходу за больной матерью, и по обеспечению их жизни. И девушка не отказывалась ни от какой работы – и шила, и гладила, и убирала, даже стирала, даже мыла полы, – только чтобы выручить немного денег на еду и лекарства матери. Видя ее мытарства, кто-то из соседей посоветовал Шмидтам подать прошение на открытие лавочки – и просьбу неожиданно удовлетворили. Барбаре и Марии Шмидт разрешили торговать газетами и всякой мелочью в маленьком киоске у городской управы. Это было настоящей удачей – больше никому из знакомых семьи получить такое разрешение не удалось. Вероятнее всего, помогла немецкая фамилия отца. Матери и дочери казалось, что Иоганн и после смерти оберегает своих, как он всегда с нежностью их называл, «двух маленьких фройлейн». С тех пор шесть дней в неделю, с раннего утра и до вечера, паненка Бася продавала в своем киоске газеты, журналы, открытки и все прочее, а потом спешила домой к больной матери и допоздна убирала, стирала, штопала и готовила нехитрую еду.
В ту ночь Барбара ворочалась с боку на бок: сон никак не шел в заплаканные глазки. Только под утро она забылась, но спать долго не пришлось – киоск открывался рано. Встав с тяжелой после бессонной ночи головой, опухшими от слез глазами, она наскоро позавтракала и принесла чашку чаю в спальню к маме.
– Девочка моя! – только и ахнула пани Мария. – Что с тобой?
Но Бася ничего ей не рассказала, только сослалась на легкое недомогание. Идя, прихрамывая, к своему киоску, по тому же пути, по которому ее вчера провожал кареглазый лейтенант, девушка ничего не чувствовала – ее душа сегодня была холодна. Она уже понимала, что в ее жизни возникло нечто такое, чего ей не изменить, сколько бы она ни молилась деве Марии и своей святой покровительнице Барбаре. Целый день она чувствовала себя напряженно, точно натянутая струна. Но напрасно – вчерашний провожатый так и не появился.
«Ну и прекрасно, и хорошо, и замечательно, – сказала себе Барбара. – Мне еще не хватало с фашистами под ручку гулять!»
Она закрыла киоск, когда часы на ратуше пробили шесть часов вечера.
«Надо бы зайти к пану Богумилу, он обещал немного ржаной муки», – вспомнила девушка и свернула на соседнюю улицу.
– Пани, можно я провожу вас сегодня? – услышала она за спиной знакомый голос.
Он тоже плохо спал этой ночью: лежал и думал о девушке из киоска. О ее бездонных серых глазах и волнистых, словно морская рябь, русых волосах, маленьких ручках и тонких нежных пальцах.