Эдгар По в России
Шрифт:
Поэт? Да еще и американец? Мне стало любопытно. Допреж я не слышал о существовании поэтов-американцев. Да и о самих американцах знал лишь из путевых очерков г-на Свиньина да со слов Толстого-американца. Но Федор Иваныч, как известно, соврет — недорого возьмет!
Итак, мы познакомились. Звали юношу Эдгар Эллейн Поэ. Возможно, правильнее будет писать его фамилию по-другому, не могу судить. Эллейн, как оказалось, это второе имя. Ему едва исполнилось двадцать лет. Ни служба, ни семья не обременяли его. И, как это часто бывает с нашим братом-литератором, деньги его тоже нисколько не обременяли.
Мой юный знакомец прибыл в Россию, чтобы из Петербурга отправиться к Черному морю, а оттуда на Средиземное, где он собирался сражаться за свободу греков от турецкого владычества! Конечно
Я завидовал моему американскому приятелю. Он беден, его будущее неопределенно, но он свободен! И в Новом Свете и в Европе любой человек волен ехать туда, куда хочет, мне же не дозволяется путешествовать даже в пределах своей собственной империи, не говоря уже о сопредельных странах! Впрочем, об этом я уже так часто говорил и писал, что повторять собственные сетования не хочется.
Конечно же юноша опоздал на войну. Греков прекрасно освободили и без его участия. Господину Поэ оставалось лишь вернуться обратно в Северо-Американские Штаты, где его никто не ждал.
Мы разговаривали очень долго. Чудовищный акцент уже казался вполне приемлемым. Я забыл о письменном столе, где были разбросаны чистые листы, о высыхающих чернилах и даже о том, что Муза — это женщина, которой нужно оказывать уважение, а не отвлекаться на болтовню.
Молодой человек имел на все собственное мнение. Касалось ли это политики, театра, новейших открытий археологов в Османской империи или эпидемии тифа в Самарской губернии. Где находится Самара, он не знал, но резонно заявил, что любая болезнь происходит от чрезмерного воображения человека и нервного расстройства.
Господин Поэ показал себя прекрасным знатоком поэзии Байрона и немецкой литературы — особенно Гофмана. Впрочем, кто в наше время не увлекается Гофманом и Байроном? О русских литераторах мой юный друг имел лишь самое поверхностное представление. Точнее — никакого. Я редко спорю о том, чего не знаю, а молодой человек пытался меня уверить, что в России не может быть литературы, подобной Гофману. Взял с господина Поэ слово, что он прочтет Антония Погорельского, как только его книги переведут на аглицкий язык.
Юноша много и жадно расспрашивал. Особенно его интересовала всякая чертовщина — явления мертвецов, переселение душ и прочее. Я представил себе, как к гробовщику являются те, кого он похоронил, пересказал сюжет рассказа Эдгару. Он долго смеялся, но ответствовал, что сей рассказ скорее юмористический, чем мистический. Ладно, решил я, напишу о том сам.
Расспрашивал он меня: а не бывало ли средь русской аристократии какой-то вражды? Что-нибудь душераздирающее, с вековыми распрями. И чтобы непременно была любовь! Словом — какой-нибудь Роман Горкин и Юлия Капустина на русский лад! Что ж, извольте, ответил я и повествовал г-ну Поэ о том, как в одно утро некий помещик — назовем его г-н Б. — выехал прогуляться верхом, взяв с собою борзых, стремянного и мальчишек с трещотками. В то же самое время его давний недруг — М., также соблазнясь хорошею погодою, велел оседлать собственную кобылку. Подъезжая к лесу, увидел он соседа своего, гордо сидящего верхом. Если б М. мог предвидеть встречу, то, конечно б, он поворотил в сторону. Но вот беда — в сие время заяц выскочил из лесу и побежал полем. Б. и стремянный его закричали во все горло, пустили собак и следом поскакали во весь опор. Лошадь М. — весьма куцая кобылка, не бывавшая никогда на охоте, — испугалась и понесла, а доскакав до оврага, прежде ею не замеченного, вдруг кинулась в сторону, и М. упал. Его давний недруг тотчас же бросил охоту, приказал стремянному помочь соседу вкарабкаться в седло, а затем пригласил его домой. М. не мог отказаться, ибо чувствовал себя обязанным. А далее, как водится, соседи позавтракали, разговорились. А после второй или третьей рюмочки стали друзьями. Как следствие, их дети поженились и принесли потомство, на радость дедушкам. Таким образом вражда старинная и глубоко укоренившаяся, прекратилась от пугливости куцей кобылки. Мне было не жаль отдавать этот сюжет, потому что рассказ по нему я уже успел напечатать и возвращаться к подобной теме не стану.
Господин Поэ был разочарован — он ждал чего-то иного — смертельной вражды двух родов или, как говорят итальянцы — vendetta. Но больше всего его возмутило мое мнение, что в примирении двух враждующих сторон роль миротворца сыграла какая-то куцая кобыла. По его мнению, коли вражда, то все должно гореть ярким пламенем, кровь литься ручьями, а место кобылы должен занять жеребец. Такой, чтобы бил копытом и метал искры из глаз. Конечно, кобыла тут совсем ни к чему. Кобыла — миролюбивейшее создание, не способное причинить человеку вред. Жеребец же может укусить, наддать копытом, да и то, если человек сам нарвется на неприятность. Как ни говори, но во многих бедах виновны люди, а уж никак не бессловесные твари. Ну, коли так, так пусть сам Эдгар и придумывает такой сюжет — душа поверженного вселилась в коня, дабы отмстить обидчику… Рассказик мог бы получиться неплохой. Главное, чтобы американец не перепутал — не поместил бы лошадиную душу в человека. Вот был бы казус!
Как объяснить молодому человеку, что коли в наших краях случается вражда, то настоящая vendetta происходит не на поле брани, а в присутственных местах, копья и пистолеты нам заменяют кляузы, а вместо секундантов выступают стряпчие? Тяжбы такие могут тянуться годами и в конечном итоге судебные заседания выпьют из человека куда больше крови, нежели дуэли, а чернила страшнее клинка или свинцовой пули.
Юноша оказался прекрасным рассказчиком. Когда наш разговор зашел о творчестве Даниэля Дефо, у которого я читал лишь "Робинзона" да пару пасквилей, переведенных на французский язык, мистер американец принялся пересказывать содержание романа, о котором я допреж не слышал. Книга эта — "Дневник чумного года" — повествует о лондонской чуме. Мне было не по себе, когда я слушал, как становились мертвыми дома, как вдоль узеньких улочек проезжала телега, заполненная мертвецами. Иногда трупов было столь много, что они застревали между стен, а вознице приходилось перетаскивать их на руках.
Подъезжая к зачумленным домам, возница кричит во весь голос:
— Покойников берем! Покойников берем!
А если никто не появлялся, он снова кричал:
— Выносите своих мертвецов!
Если уже некому было выносить тела, возчик ехал дальше, к старому кладбищу, вокруг которого был выкопан длинный и узкий ров. В него-то и сбрасывали тела.
Я так живо представил себе умирающий город, где все люди — мертвецы, что по спине пробежался легкий морозец! Каюсь, после такого рассказа я крикнул Степана, велел ему тащить на стол наливку (шампанское у меня не водилось в ту пору) и мы выпили с мистером Поэ не чокаясь — поминая мертвецов, отдавших Богу душу в далеком чумном городе, а потом еще и лорда Байрона, умершего за идею. Верно, в таком мертвом городе оставались еще островки жизни, где собирались люди, пытавшиеся отогнать собственную смерть веселыми песнями и шумной гульбой. Или же спрятать собственный страх под бравадой и буйством.
Вот, наверное, и все. Если бы я имел возможность ознакомиться с творчеством американца, то рассказал бы гораздо больше. Но увы — мистер Эдгар читал свои стихи на аглицском языке, и я мог оценить лишь их мелодичность, но никак не смысл. Рассказывать о наших прогулках с господином Поэ не вижу особого смысла. Я попытался показать американцу Санкт-Петербург, но не особо в этом преуспел. Кроме того, господин Поэ оказал мне услугу, которую способен оказать только верный и преданный друг (или сумасшедший поэт, легко откликающийся на дурные просьбы и не задумывающийся о последствиях своих поступков!). Да, юноша был секундантом на одной из моих дуэлей. В последнее время все стали жутко благоразумными. За два-три часа, проведенные на свежем воздухе, заплатить потом годом или двумя духоты и тесноты не хочется никому.