Единственный свидетель(Юмористические рассказы)
Шрифт:
Иван Петрович снова замолчал. Тучка на его челе сгустилась и как бы потемнела. Он помешал ложечкой остывший кофе в стакане, сделал глоток.
— Неужели художники подвели? — спросил я Ивана Петровича с искренним — уверяю вас! — сочувствием.
— Подвели-то подвели, — ответил Сливкин, — но не в том смысле, в каком вы думаете. Все картины были написаны точно в срок. И приемочная комиссия дала им отличную оценку. Одним словом, полный порядок! Решено было устроить выставку с обсуждением. Я дал команду в отдел искусств, оповестили общественность — и грохнули! Сначала все шло просто замечательно. Паркет натерт до блеска почти сверхъестественного, везде живые цветы. Приглашенные товарищи чинно гуляют по залам, рассматривают картины, гудят, как шмели: жу-жу, жу-жу! Федор Павлович тут же стоит под своим роскошным поясным портретом в золоченой раме, щурится, извините, как сытый кот,
Погуляла публика по залам, полюбовалась, погудела — приглашаем на обсуждение.
Для затравки мы выпустили критика из отдела искусств. Держался молодцом, все сказал, как надо. И про реализм упомянул, и традиции передвижников не забыл, похвалил гамму красок и разнообразие тематики, а на десерт очень удачно ввернул словцо про заслуги Федора Павловича. Ему даже похлопали. Потом высказался руководитель студии — тоже ничего, проскочило. Тут бы и закруглиться, прекратить прения — нет, дернул меня бес за язык (я председательствовал) обратиться к публике: дескать, не желает ли кто-нибудь из товарищей посетителей высказаться?
Смотрю, тянет руку некто Ратников, депутат райсовета, токарь с завода «Восток». Ехида, критикан — второго такого в нашем городе не сыщешь!.. Но как ему слова не дашь? Пришлось дать! Выходит он из публики. Поправил очки, усишками своими тараканьими пошевелил и… пошел резать скоростным методом!
Я, говорит, хоть и не критик, как первый оратор, но тоже хочу коснуться с точки зрения реализма. Начну с бани. Баня, говорит, очень красивая, художник ее правильно нарисовал. Но видно, что сам он в баню не ходит (тут в публике смешок), а то он бы знал, что эта красивая баня в неделю только два дня работает, а пять дней стоит. Баня, говорит, была принята в эксплуатацию с большими недоделками, несмотря на наши сигналы самому Федору Павловичу, и теперь мы, жители рабочего района, не купаемся, а мучаемся. Так что, с точки зрения реализма, картину надо иначе нарисовать: люди пришли мыться, а на дверях картонка: «Сегодня баня не работает». И пускай, говорит, тут же, среди народа, стоит Федор Павлович с веником подмышкой и с огорчением на лице. А назвать эту картину можно так: «Небольшое, но малоприятное событие». (В публике смех, аплодисменты, а токарь знай себе режет и режет!) Теперь, говорит, коснусь, с точки зрения реализма, картины «Зеленый шум». Шуму, говорит, по поводу озеленения в нашем районе действительно было много, а вот ухода за деревьями маловато. Федор Павлович, говорит, тоже приезжал в наш район, поддал шуму и даже этот карандаш свой сажал — тут художник не соврал, все так и было, как нарисовано, — но что толку-то? Вы бы, говорит, Федор Павлович (а тот стоит туча тучей, из глаз молнии — и все в меня!), хоть бы еще разок, без шума, просто, скромно, по-большевистски заехали в наш рабочий район, полюбопытствовали бы, что получилось из ваших посадок. Ведь из десяти саженцев только три зазеленели, а семь так и торчат карандашами… В заключение, говорит, скажу о картине «Выходной день». Эта картина хорошая, а с точки зрения реализма даже очень полезная. Спасибо товарищу художнику! Теперь мы будем знать, где можно хотя бы в выходной день найти Федора Павловича, чтобы поговорить с ним о наших нуждах и бедах. А то в обычные, говорит, дни попасть к нему на прием почти невозможно: Сливкин не пропускает! — И, для пущего реализма, на меня пальцем! (В публике общий смех и аплодисменты, переходящие в овацию.) Короче говоря, полный скандал!.. За Ратниковым другие ораторы потянулись. Художники выступили… не взявшие авансов. Посыпались разные нехорошие слова: «подхалимство», «зажим самокритики». И так далее и тому подобное. Ну, сами понимаете! Попало в печать, на бюро горкома партии, и… пошла писать губерния! Федор Павлович рухнул, как подкошенный, за ним еще кое-кто… Мне тоже крепенько влепили… Да-а-а!.. Вот какие у нас дела!..
Я попытался ободрить и успокоить Ивана Петровича, но посудите сами, что я мог ему сказать?!
Разговор наш не клеился. Я расплатился. Мы вышли на улицу и молча дошли до угла. Иван Петрович остановился и сказал:
— Мне сюда, в переулок.
Прощаясь, Сливкин задержал мою руку в своей и, заглянув мне в глаза, прибавил:
— Знаете, что я сейчас надумал?.. Надо нам было все-таки обратиться к композиторам! Ведь попробуй разберись в стихии звуков: кого они возвеличивают и прославляют? Может быть, древнегреческого героя, его подвиги и сражения. А может быть, и ответственного административного работника… и его заслуги в области городского благоустройства. Пожалуй, даже такие ехиды, как наш Ратников, не разберутся. Хотя нет, разберутся… с точки зрения реализма…
И он пошел вниз по переулку, опустив плечи и громко шаркая тяжелыми калошами.
1952
Обиженный
За окнами вагона расстилалась огромная белая равнина, поросшая мелколесьем. Это были исконно русские, глубинные места. Чем-то сказочным веяло от безбрежного снежного океана. По таким равнинам бродили мудрые серые волки, в лесных чащах, на берегах тихих озер печалились о своей судьбе сестрицы Аленушки. Даже бежавшие навстречу поезду приземистые елочки в своих пышных снеговых шапках были похожи на сказочных карлов. Но достаточно было внимательно присмотреться к пейзажу, увидеть линию высоких столбов электропередачи, уходящую вглубь лесов, чтобы понять, что серым волкам и печальным Аленушкам здесь делать нечего!
В вагоне было тепло, сильно накурено, но уютно. Пассажиры пили чай и вели тот бесконечный разговор обо всем, до которого всегда охоч путешествующий русский человек.
Говорили о фельетоне в областной газете — его только что прочитал вслух сержант-артиллерист с двумя медалями «За отвагу» на груди. Фельетон был хлесткий, едкий — о ротозеях из научно-исследовательского института, принявших на работу явного проходимца и жулика.
Сержант, читавший фельетон с таким воодушевлением, как будто он сам его написал, сказал одобрительно: — Цель накрыта точно!
Сидевшая напротив пожилая женщина в темном платье, с простым, добрым лицом, задумчиво произнесла:
— Попадет им теперь, наверное. Ох попадет!
— За дело попадет! — сказал лежавший на верхней полке старик с рыжеватой, сильно поседевшей бородкой и насмешливыми зоркими глазами. Одет он был в новый черный пиджак, из нагрудного кармана которого торчал наружу остро отточенный карандаш. Про него все уже знали, что он член правления большого колхоза и едет в центр по вызову министерства.
— Таких надо наказывать, мамаша, — наставительно подтвердил слова колхозника сержант, — а то они все свое учреждение прозевают! Вместе с кассой!
— И с сургучной печатью! — сказал старик колхозник.
— А разве я что говорю? — забеспокоилась женщина. — У меня у самой зять — народный заседатель. Он говорил, что сейчас без проверки не пишут!
— Проверочка обязательно делается! — авторитетно пояснил сержант-артиллерист. — Сначала произведут полное обследование, проверят факты, а потом наведут орудие и — будь здоров!..
Разговор этот был прерван появлением в коридоре вагона (дверь в купе была открыта) бледного пухлощекого мужчины с очень короткой шеей, в меховой шапке на большой голове, обутого в добротные валенки до колен.
Проходя мимо, он мельком взглянул на сидящих, остановился и окликнул пожилого мужчину в форменном кителе железнодорожного ведомства, не принимавшего участия в общем разговоре, — он читал книжку.
— Никак, Сушкин?!
— Товарищ Бляхин? Куда едешь?! Заходи!
Бляхин вошел в купе, сел на свободное место рядом с сержантом-артиллеристом, и они с железнодорожником стали вполголоса разговаривать, не обращая внимания на соседей, как это часто бывает с людьми, хорошо знающими друг друга и давно не встречавшимися. Выяснилось, что Бляхин едет в центр по личному делу, что в поезде он любит отсыпаться «за весь квартал», что он только что, собственно говоря, проснулся и что по этой причине встреча добрых знакомых, едущих в одном вагоне, не могла состояться раньше.
Потом железнодорожник сказал:
— Я слыхал, — у тебя неприятности, товарищ Бляхин. Что-то в газете было.
— А ты будто не читал? — с угрюмой подозрительностью спросил Бляхин.
— Как раз эту газету не читал! Но люди говорили — досталось тебе.
— Да уж, досталось! — сказал Бляхин и снял шапку, обнажив солидную лысину.
При этих словах сидящие в купе оживились, а пожилая женщина в темном платье вся подалась вперед, и на ее простодушном лице появилось выражение нестерпимого любопытства.