Эдит Пиаф
Шрифт:
Однажды я потащила ее в церковь, и мы помолились за то, чтобы что-нибудь наконец произошло. И произошло…
То ли наши молитвы были услышаны, то ли помогли два чинзано, которые мы выпили залпом для храбрости. Когда дело касается чуда, никогда не знаешь, настоящее ли оно. Ведь, чтобы оно произошло, делаешь столько разного!
Сидя за столиком в маленьком баре, мы обсудили еще раз свои планы, и вдруг из памяти всплыло волшебное слово «импресарио». Быстро телефонный справочник — и мы принялись отыскивать в нем номер Фернана Ломброзо, импресарио Марианны Освальд (певицы очень популярной
Не думая о том, как мы одеты, едва прикоснувшись расческой к волосам (от них, как всегда, пахло дешевым мылом, которым мы их склеивали, чтобы они не торчали), мы вваливаемся к Ломброзо.
Больше всего меня поразило то, что контракт был подписан немедленно, пятнадцать дней в кинотеатре в Бресте. Эдит выступает в антракте, четыре песни, двадцать франков в день. Это ли не чудо, когда вы на нуле!
И вот мы отправились в турне, наше первое турне.
Брест — ужасное место, серость, мокрота, моросящий дождь. От этого выглядят блестящими мостовые, но отнюдь не люди. Скука смертная. Но там никто не интересовался убийством Лепле. Действительно, это был богом забытый угол. Эдит пела перед фильмом «Лукреция Борджиа» с Эдвиж Фейер в главной роли.
В будние дни в кино было мало народу. В первый же вечер Эдит завела знакомых среди моряков. Брест — порт, и там в них нет недостатка. Уже на следующий день у нее появились «свои матросики». Они сидели, развалившись в креслах, грызли орешки, это были ребята свои в доску. Нам подарили значки кораблей. Теперь Эдит пела для них.
Я тоже выступала — «представляла» ее номер. Одеты мы были совершенно одинаково: черная юбка и свитер, белый воротник и маленький красный галстук. Одинаковая прическа. Почти одного роста — разница пять сантиметров. Сразу видно — сестры.
Я выходила на сцену, и мне аплодировали. Я объявляла:
«Напевы предместий, куплеты заставСпоет вам малютка, воробышек Пиаф».Я протягивала руку к кулисам, и появлялась вторая девушка, как две капли воды похожая на первую. Это смешило людей. На этом моя работа заканчивалась, но я оставалась за кулисами. Уже тогда Эдит нужно было, чтобы кто-то очень близкий находился рядом, когда она пела. Следом за ней выходил Робер Жюэль, ее аккордеонист, он сам выносил свой стул, и она начинала. Ничего, кроме аккордеона. У нас не было средств. Но это было в ее образе. Так поют в народе, ничего лишнего.
После выступления мы встречались с нашими моряками. Мы никогда не оставались одни. С этой стороны все было в порядке. Славные ребята, они не задавали никаких вопросов, но Эдит не могла забыть «дело Лепле». Я это видела по тому, как иногда по вечерам она смотрела на свой бокал вина, залпом выпивала его и с вызовом заказывала: «Повторить то же самое».
Директор был недоволен. Он все время ворчал: к своей работе в кинотеатре Эдит относилась не так, как к работе у Лепле. Она была небрежна, опаздывала. Ее выступления пришлись не по вкусу «порядочной» публике. К тому же наши ребята разгоняли серьезных зрителей, которых и без того было немного. Моряки вели себя шумно, насмехались над штатскими, уходили сразу после антракта, то есть тогда, когда начинался фильм. Эдит смеялась, директор — нет.
В вечер перед нашим отъездом, рассчитываясь с нами, он сказал:
— Вы, должно быть, гордитесь собой?
Довольны своей работой?
— Да, — ответила Эдит.
— Ну так знайте: никогда больше вы не будете выступать в моем кинотеатре.
И он ей высказал все, что думал. Слушать это было неприятно. Позднее он предлагал Эдит сказочные гонорары. Он приезжал ради этого в Париж. Эдит ему ответила:
— Нет. Я не хочу, чтобы из-за меня вы нарушили свое слово.
Она запомнила, хотя с ней это случалось редко. Обычно она такие вещи забывала.
Когда две недели спустя мы возвратились в Париж, Ломброзо встретил нас довольно прохладно. Директор дал ему полный отчет.
Мы снова стали петь в маленьких кинотеатрах, и в первый же вечер опять столкнулись с «делом Лепле». Со скандальной историей не так-то легко развязаться. Когда Эдит в сопровождении Робера Жюэля появилась на сцене, публика распоясалась. Из зала кричали: «Убирайтесь со своим сутенером!» Робер Жюэль поставил аккордеон на стул, вышел вперед и сказал:
— Сутенеры не на сцене, а в зале.
Так повторялось из вечера в вечер. Робер даже дрался с подонками, ожидавшими нас у выхода. Я плакала от злости. Это длилось недолго, но запомнилось навсегда. Мы выходили раздавленные, униженные, выжатые как лимон. Эдит протягивала ко мне руки и плакала:
— Этого не может быть, не может быть, Момона! Я сейчас проснусь…
Разве я могла ей ответить: «Нет, все может быть, и неизвестно еще, когда кончится…»
Благодаря Лепле Эдит узнала много хороших людей, которые могли бы ей помочь, — Канетти, Жака Буржа, Реймона Ассо и других… Но она говорила:
— Лучше сдохнуть в канаве, чём просить их о чем-нибудь. Что они, не видят, что мы умираем с голоду? Я сама справлюсь!
Это была ее любимая фраза. Но дело с места не двигалось. Невозможно себе представить, в какой мы были нищете.
— Удача, Момона, это как деньги; уходит быстрее, чем приходит, — говорила Эдит с вымученной улыбкой. Она соглашалась на самые жалкие условия. Жить-то надо было!
— Не огорчайся, Момона, мы из этого выберемся. Так не может долго продолжаться.
Первым более-менее порядочным человеком, которого она встретила, был Ромео Карлес.
Мы ходили каждый вечер в кафе «Глоб» на Страсбургском бульваре. Публика там состояла, с одной стороны, из артистов, с другой — из мелких импресарио, которые всегда могли откопать для себя из кучи оборванцев кого-нибудь, кто бы согласился на самые мизерные ставки. Таких, например, как Эдит, — уже с именем, но еще не котирующихся. Это была своего рода мюзик-холльная биржа.
Ромео Карлес, шансонье, угостил нас. Мы выпили по рюмочке. Он раньше не видел Эдит, она показалась ему трогательной, несчастной, и спросил ее: