Египетский голубь
Шрифт:
Иован-оглу, немного смутясь, отвечал:
— Обстоятельства изменились...
— Какие обстоятельства? — спросил я. — Если вы желаете, чтобы вам дали должность, вы должны быть откровенны и внушить доверие.
Иован-оглу молчал.
Стоян, посмотрев на него, сказал ему:
— Отчего ты не говоришь? Говори.
— Что я буду говорить, — возразил угрюмый Иован-оглу, пожимая плечами.
Стоян поправил свой малиновый галстух и уклончивым тоном отвечал за него:
— Если бы весь народ стал униатом, то болгары сразу бы отделились от Вселенской Церкви, и Болгария могла бы стать особым Царством, даже
Доктор вспыхнул в лице и воскликнул с жаром:
— Мечтания! Детские мечтания... Какая глупость! Я эту глупость слыхал. Турки всех вас в куски изрубят прежде, чем вам дать автономию... Какая глупость!..
Стоян поспешил продолжать свои объяснения.
— Позвольте, господин доктор, так и мы думаем. Я излагал взгляды тех, кто старался обратить нас в униатство. Но мы поняли, что это все ложь и невозможно. Униатство, вместо того, чтоб отделить нас от греков, в самом народе производит разделение и раздор.
— Вот это умно! Вот это прекрасно! — заметил доктор. — И вы прекрасно сделали, что поспешили оставить это заблуждение. Мы все постараемся что-нибудь для вас сделать...
Я тоже обещал рекомендовать их консулу и, желая еще больше привлечь этих юношей, пригласил их к себе обедать на следующий день.
Они благодарили нас и ушли.
Доктор был недоволен моим радушием и находил, что я увлекся на этот раз слишком добрым чувством. Он говорил об этих молодых соотечественниках своих так:
— Пономари! Кандильянафты [6] и больше ничего!.. Зачем их приглашать обедать? Это слишком много чести для них. Развращенные мальчишки! Им верно показалось что-нибудь невыгодно у католиков; они ожидали для себя, а не для народа от пропаганды золотые горы; и им надоело зажигать свечи в униатской церкви. Я не приглашу их обедать.
Я, впрочем, был не согласен с доктором и находил, что нам необходимо видеть и привлекать к себе разных людей... Ему, рожденному во Фракии, по привычке уже многое кажется ясным и все ему знакомо; а я хочу сам видеть как можно больше и понять окружающую меня жизнь со всех сторон яснее. Мне нужно видеть разных людей и слышать разные речи.
6
Люди, которые зажигают свечи и лампады.
На другой день Стоян пришел ко мне один; Иован-оглу не явился. Стоян сказал мне, что товарищ его нездоров. Через неделю я узнал, что Иован-оглу возвратился к униатам и что ему французский консул выдал особое пособие. Я до сих пор не понимаю, что был такое этот молодой человек: фанатик ли своего народного дела, который не мог выносить даже и доброжелательных возражений своего соотечественника-доктора, или жадный мальчишка, который хотел только постращать католиков, чтоб они дали ему денег. Я его после этого никогда более не встречал и слышал, что он погиб во время последних беспорядков. Он был учителем в каком-то небольшом городе, и турки, как слышно, утопили его в реке с камнем на шее.
Стоян обедал у меня один. Он держал себя очень порядочно и скромно; говорил хорошо. Он сказал
— Но они, то есть священники польские, — передавал он, — сказали нам, что такие выпуклые изображения употребляются и в России.
Под конец обеда он, дождавшись, чтобы вышел слуга (слуга был грек), обратился ко мне с одной просьбой.
— Со мной, — сказал он, — делайте как угодно. Рекомендуйте меня в школу, если это возможно, я буду очень благодарен. Как вам угодно, так со мной и поступайте, я не пропаду; я знаю грамоте. Но я вас убедительно прошу за брата моего родного. Спасите его. Он еще молоте меня и служит в полку Садык-паши. Он хочет бежать оттуда теперь. Он мальчик простой души и не желает больше служить в этом войске. Слышно, что казаков и драгун скоро пошлют в Балканы для усмирения болгар. Он не может сражаться против своих, и я умоляю вас спасти его как-нибудь. Он убежит, но надо скрыть его до тех пор, пока не уедут из Адрианополя все польские офицеры.
Я с готовностью согласился сделать что могу, и Стоян сказал мне, что брат его придет ко мне вечером. История этого юноши заинтересовала меня, и я ждал его с нетерпением.
Настал вечер. Я предупредил слугу моего, человека очень верного, чтоб он не вводил прямо ко мне одного болгарского мальчика (который должен по секретному делу прийти ко мне) в том случае, если у меня будут посторонние люди, а только бы спрятал его и дал бы мне тотчас знать как-нибудь.
Когда совсем стемнело, беглец постучался в мою дверь, и так как гостей у меня не было, то его и привели прямо ко мне.
С первого взгляда я увидал, что лицо этого красавца мне знакомо: я случайно однажды видел его верхом на базаре. Он ехал без седла и стремян. На рукавах его или под ними было что-то красное... что — не помню... Помню, на голове его была феска; он был полка Садык-паши. Помню также, что лошадь то взвивалась на дыбы, то шла боком, горячась и играя, и народ на базаре расступался, любуясь конем и всадником. Но какой масти была лошадь, не помню и не могу сказать теперь, что был такое сам Велико, драгун или казак полка Чайковского. Не хочу и заботиться об этих подробностях и буду звать его казаком. Я успел заметить еще, что Велико был очень молод и улыбался, от радости вероятно, что на него любуется народ.
И я постоял, и я полюбовался, и хотел уже идти дальше; но один прохожий грек фамильярно обратился ко мне и воскликнул, может быть, с насмешкой, а может быть, и с радостью:
— Вот христианское войско!
Я сказал ему в ответ на это: да, и ушел. — Я ушел, а молодец этот с красными рукавами проехал дальше и скрылся, и я перестал думать о нем. Теперь он был не в казацком мундире с откидными красными рукавами; он переменил одежду, и на нем были куртка и шальвары из толстого болгарского домашнего сукна какого-то бледно-розового цвета, чуть-чуть с фиолетовым оттенком. Я не раз видел на молодых болгарах такое сукно, и оно очень мне нравилось. В этой одежде Велико был еще красивее. Он казался спокойным и даже веселым и протянул мне руку; я думал, что он хочет пожать мне ее, и подал ему свою; но он нагнулся, поцеловал мою руку почтительно и сказал: