Египтолог
Шрифт:
Пробудился с заходящим солнцем; еще один день потерян благодаря моей ране и истощению. Ступня моя весит сотню фунтов. Голова зажата меж кулаками великана. Желудок мой рвет, мечет и не желает утихомириваться, даже когда я на несколько минут иду ему навстречу.
Стемнело, и лишь после этого один из моих верных идиотов догадался меня проведать. Они провели день в Пустой Камере, сидели и сплетничали. День прошел, им за него заплатили, мое отсутствие не показалось им странным. Послал рабочего обратно, поручив ему всю ночь охранять гробницу Атум-хаду и донести до остальных, чтобы завтра утром они были готовы к финальному рывку в последнюю камеру, где нас ждет заслуженная награда. Еще он принес письмо, которое пришло poste restante.
2 нояб.
Мой дорогой Ральф!
Буду коротка. Мне нужно, чтобы ты мне написал как можно скорее. Я боюсь того, что меня окружает, мне нужно, чтобы ты сказал мне, что все-все будет хорошо, чтобы ты мне все-все объяснил.
Ищейка никуда не уехал. Я думала, он безвреден и даже забавен. Неплохо танцует, всюду за мной увивается. Только меня увидит – сияет как солнышко, в такую погоду это какое-никакое, а развлечение. С такими парнями я всегда справляюсь. Но есть одна проблема. Он кое-что сказал папочке, а я подслушала, и еще он кое-что сказал мне. Он старается делать вид, будто просто болтает, но я знаю, что он пытается сказать мне кое-что о тебе. Он спрашивал меня про Оксфорд, и я ему сто раз сказала, что ты там был с Марлоу, а потом уехал сражаться за Демократию, это было после магистра, но перед доктором, Оксфорд дал добро. Феррелл просил показать ему фотокарточку, где вы с Марлоу вместе, я ему показала ту, которую ты мне дал, вы там в землеройной рванине, ты положил руку Марлоу на плечо, улыбаешься, а Марлоу притворяется, будто серьезен как я не знаю что. А этот Феррелл сказал только «ну конечно». Если хочешь знать, он смахивает на крысеныша. Надеюсь, ты не против, что я отдала фотокарточку?
В последнее время, Ральфи, мне не по себе. Ты только не волнуйся, просто мне на самом деле не по себе, точно из меня опять все соки выпили. Я знаю, если ты будешь рядом, я выздоровею, правда-правда, просто тебя страшно долго нет, это очень тяжело. Я очень по тебе тоскую, но иногда мне кажется, что ты ужасно далеко и ничем мне не поможешь, и все равно, болею я или нет. Не волнуйся, ничего страшного, я просто так, хочу сказать только, что по тебе тоскую.
Феррелл раз или два отправлялся поговорить с папочкой в папочкином кабинете, я хотела подслушать, чтобы тебе рассказать, но из меня плохая ищейка. А когда я спросила папочку, о чем был разговор, он мне сказал только «посмотрим». А когда мы ходим к Дж. П., Феррелл много не пьет и потому много не разговаривает, а потом мне становится скучно играть в твою девицу-детектива, в конце концов, это нечестно с твоей стороны, заставлять меня это делать, разве нет? Скучно.
Ты можешь еще раз сказать папочке, что учился в Оксфорде? А эта ищейка, Гарри, он постоянно рыскает за мной, скалится как волк и говорит «никогда нельзя быть уверенным» и «все может быть совсем не так, как кажется, особенно с бриттами». Бриттами он зовет англичан. Завидует. Ненавижу его за то, что он не уважает тебя как я. Я люблю тебя, Ральф, потому что ты настоящий и в то же время чудесный, а он – враль, хоть и скучный, а он тебя за это ненавидит и доказывает папочке, что ты совсем не такой.
Не волнуйся. Инге собирается полечить меня, чтобы мне стало лучше, и мне правда лучше с каждым днем, а до свадьбы, как я и обещала, все-все заживет. Но для того, чтобы все было так, а не иначе, мне нужен рядом ты, понимаешь? Ты – мой лучший врач. Мне станет лучше, когда ты будешь рядом, мы займемся делами и будем счастливы, поэтому приезжай домой, пожалуйста. От скуки мне дурно, правда, дурно-дурно.
Если хочешь мне что-то рассказать, я готова тебя выслушать,
Я выздоровею, буду лучше всех – и для тебя одного. Только возвращайся домой.
Твоя девочка.
м.
Воскресенье, 19 ноября 1922 года (продолжение)
Что происходит? Разве я не пришел к тем же выводам? Убедила ли тебя моя каблограмма, что он в самом деле лжец и чужак? Если все это – не более чем недоразумение, усугубленное погрешностями пересылки, дальше письма вконец нас запутают – каждое проплывет незамеченным мимо следующего, громоздя ошибку на ошибку. Что происходит там в настоящем, сей момент? Я читаю о событиях далекого прошлого, о погасших звездах. Я не понимаю, кто такой этот Феррелл и как случилось, что он пробрался в самое лоно моей семьи.
Ты исцелишься, ты исцелишься, ты исцелишься. Я так хочу. Я никогда не сомневался, никогда не волновался. Один только раз. Волнение охватило меня в тот июньский дождливый день в музее. Я тебе никогда не рассказывал.
Я сопровождал тебя в Музей изящных искусств. Рядом парила безмолвная валькирия Инге; впрочем, я заметил, сколь неистово блестят ее распутные глаза, особенно когда мы миновали грандиозную набедренную повязку Маихерпри (и я тщетно пытался заинтересовать тебя рассказом про Картера, напоровшегося на нее в 1902 году).
Пока ты рассматривала статую бараноглавого бога Херишефа, я поведал тебе о том, как мальчишкой видел сны, в которых открывал гробницы, еще не понимая, как эти сны толковать, не зная слова «гробница» и не читая про раскопки. Во сне мое воображение создавало удивительнейшие образы, описать которые мне не позволял тогда мой словарь: уютные пещеры, где тепло и светло, тела спящих на мягких постелях, животные, друзья, еда, счастье, и все это – в уединенном, безопасном месте. Мне было года четыре, не больше, тогда-то у меня и началась клаустрофилия.
Я описывал экспонаты, мимо которых мы проходили, уже видя, что тебе нужно все чаще отдыхать. Я рассказывал о Гарварде, о тамошних консерваторах, что верят в пожилых, работающих по старинке землекопателей. Только в 1915 году, говорил я тебе, Лаймен Стори в экспедиции, снаряженной этим самым музеем, хотел использовать тринитротолуол! «Гарвард еще не готов принять Атум-хаду или меня, – сказал я, – но однажды это произойдет». Обернувшись, я увидел, что ты вся дрожишь – то ли потому, что согласна с каждым моим словом, то ли оттого, что поражена красотой реликвий. «Не о чем беспокоиться, сэр», – сказала деловитая Инге и поспешно увела тебя в дамскую комнату для отдыха. Двадцать минут проползли как черепахи, а затем ты появилась снова – бодрая, прелестная, готовая хоть целый день ходить по магазинам и ресторанам. Никогда еще ты не выглядела столь прелестной и бодрой, однако память твоя не сохранила ничего из случившегося за последний час, включая истории моих детских лет. О любовь моя, твой отец сказал мне, что ты исцелишься. Врачи сказали ему, что ты исцелишься. Я знаю, что ты исцелишься. Ты должна в это верить, ты должна верить мне. В ночи, наедине с собой сохранить веру трудно, я знаю. Но ты должна. Феррелл – дым.
И я совершу мою, как ты ее очаровательно называешь, «находку», не обращая внимания на препятствия, недоразумения, откровенное вероломство, ядовитый туман перепутанных писем. Твой отец считает меня невесть кем – или считал, – но все образуется, если уже не образовалось, и не стоит об этом даже говорить. 19 ноября твой Ральф с любовью размышлял о тебе, забыв о преходящих страхах твоего отца или проклятии Феррелла, которое заставляет тебя страдать из-за меня. Когда я вернусь домой, ты прочтешь эти страницы, мы сравним наши записи и посмеемся над путаницей времени, расстояния и почты.