Эхо Непрядвы
Шрифт:
Возвращался хан довольный. Завтра его полчища прихлынут к стенам Кремля и враг содрогнется от их вида. А может, он уже согласился отворить ворота без боя?
Под ложечкой Тохтамыша засосало, едва увидел Шихомата. Шурин не смотрел в глаза прямо, бычья шея налилась кровью – это плохой знак. Слишком дурных вестей Тохтамыш еще не мог ожидать, он слегка насторожился, не подавая виду, спросил:
– Чего молчишь? Рассказывай.
– Казни меня, повелитель, но клянусь аллахом, никто из нас не виноват. – Глаза шурина упорно смотрели под ноги хану, на багровой шее вздулись жилы. –
– Ты долго говоришь. – Страшная догадка клещами схватила ханское сердце.
– Акхозя… Я просил его не подходить близко к стене. Я хотел его отослать совсем. Но ты же знаешь царевича…
Клещи разжались, откуда-то сбоку холодный клинок вошел в ханскую грудь и остался в ней.
– Где он?
– Я велел положить в моей юрте.
Тохтамыш подождал, пока к ногам вернется сила, медленно пошел к войлочному шатру Шихомата. Тот неслышно ступал сзади, благодаря аллаха за то, что страшное уже сказано.
В просторной юрте горели восковые свечи, едва заметные при сером свете, сочащемся из дымового отверстия сверху. Акхозя лежал на войлоке в своей золоченой броне. Матово-смуглое лицо чуть нахмурено, резко чернели брови, и Тохтамыш впервые заметил, что у сына были длинные, как у девушки, ресницы. Были?.. Акхозя казался спящим, и хан с сумасшедшей надеждой обегал глазами его всего – может быть, он еще жив, упал с лошади и лишился сознания? Наклонился над сыном, скинув шлем, приник ухом к его устам, надеясь уловить живое дыхание, но ощутил только холод. Лишь сидя на корточках, различил маленькую дырочку в узоре зерцала как раз на том месте, где находится грудной сосок. И застывшую кровь на золоте нагрудника. Подвела персидская броня, не выдержала удара кованой русской стрелы.
– Оставь нас, Шихомат.
Вот он, первый удар жестокой судьбы на трехлетнем пути непрерывных успехов, удар, которого Тохтамыш втайне страшился. Зачем судьбе такая страшная, такая тяжкая плата? Разве малым заплатил он прежде лишь за три года безбедного царствования? Пусть бы лучше не взял этой проклятой Москвы, оставил ее в покое, только смерчем пронесся бы по окрестным землям.
Но теперь он Москву возьмет. Правоверный мусульманин, хан Тохтамыш устроит тризну по своему сыну, как язычник: горящий Кремль станет ему погребальным костром, а москвитяне – от старых до малых – омочат жертвенник своей кровью.
Тохтамыш поднялся с коленей, вышел из юрты и приказал своему сотнику собрать на военный совет темников, тысячников и устроителей осадных работ. Подозвал шурина.
– Ты, Шихомат, позови сотников, которые были с тобой у стены, возьми чертеж крепости и приходите в мой шатер. До совета наянов я хочу услышать, как мыслите вы брать этот город.
Шихомат потрясенно смотрел в спину удаляющегося Тохтамыша, потом оглянулся на свой шатер. «Великий аллах, люди, наверное, говорят правду: сердце нашего повелителя вырезано из камня».
В сумерках три ордынских тумена поднялись и без единого огонька двинулись подмосковными лесами к разведанному броду.
Враг удалился от крепости. Москвитяне оплакивали первых убитых, на всех улицах говорили об Адаме-суконнике, застрелившем «золотого» мурзу, повторяли его слова, брошенные неприятелям. В храмах никогда еще не было столько молящихся, как в этот вечер. Остей держал совет с боярами и выборными. Он решительно пресек наскоки на Адама, который, мол, своей неучтивостью навлек гнев ордынцев.
– Гневаться надо нам – они явились под стены Москвы, а не мы под стены Сарая. Когда бы хан прислал к нам посла, тот обязан явиться как посол, а не налетчик.
Наказав впредь не допускать на стены лишних людей, ночью держать усиленную стражу, князь отпустил выборных. Расходились в сумерках. В воротах Рублев схватил Адама за локоть:
– Послушай-ка… Гуляют, што ли?
Сквозь церковное пение, льющееся из отворенных храмов, прорезалась нетрезвая песня:
На речке на Клязьме купался бобер,Купался бобер, купался черной,Купался, купался, не выкупался,На горку зашел, отряхивался…– На Подгорной будто? Не твои ли, Каримка?
– От собак нечистый! Калган колоть буду!
– А теперь, слышь, – за храмом, где-то у Никольских.
– Да и у Фроловских – тож.
– Ну-ка, мужики, все – по своим сотням! – распорядился Адам. – Навести тишину хоть палкой. Стыдобушка-то перед князем!
Однако навести тишину оказалось непросто.
В то время, когда большинство сидельцев молилось в храмах и монастырях, а начальники совещались, к одной из ватаг пришлых бессемейных мужиков, днем тесавших камни для машин близ Никольских ворот, а теперь коротающих время возле костра в ожидании ужина, подсел носатый человек в большой бараньей шапке, то и дело сползающей с его обритой головы. В разношерстной ватаге молча принимали всякого и на гостя не обратили внимания.
– Славно шуганули Орду-то, – заговорил он первым, обращаясь к нелюдимому седобородому кашевару. Тот не ответил, мешая в котле деревянной поварешкой.
– Теперь, поди-ка, и не сунутся, – не унимался гость.
– Ты б не каркал до срока, – обрезал мужик с испитым желтушным лицом. – А то завтра небо покажется в овчинку, как всей силой навалятся.
– Да все одно не взять им детинца.
Молчали, позевывая, ленясь вступать в разговор. Юркие, как мыши, глаза носатого многое читали на угрюмоватых лицах этих людей, вынужденных притихнуть после веча.
– Мурзу не худо бы помянуть, мужики.
– Не худо бы, – согласился рябой парень, – да бабка к поминальнику не спекла пирогов и про бочонок забыла – он и усох.
– Вона в брюхановских подвалах небось и полных бочонков довольно.
– А печати? – спросил угрюмый кашевар. – Ну-ка, сорви – Адам небось голову оторвет.
– Што Адам? Не он нынче воеводствует. Бояре сами пируют, я счас мимо герема бежал – ихний ключник так и шастает в погреба с сулеями. Для кого беречь погреба-то? Для Орды?