Экономика всего. Как институты определяют нашу жизнь
Шрифт:
Помните, когда Остап Бендер при знакомстве пытается угостить Шуру Балаганова пивом и сталкивается с надписью «Пиво только членам профсоюза»? Это типичный случай положительного селективного стимула. Приведу еще два примера, уже из реальной жизни – американской и российской. На протяжении всего XX века одной из самых широких групп американского общества, его символической группой, были фермеры. Но им очень долго не удавалось создать сколь-нибудь массовую организацию по производству законодательных общественных благ, которые были им необходимы, – фермеров было слишком много, и каждый из них думал, что общие проблемы решит кто-нибудь другой. Какое было найдено решение? Допустим, фермер хочет уйти в отпуск – кому доверить корову? Другому фермеру. Тут уже возникает не общественное благо, а частная услуга. На принципе взаимных частных услуг, доступных
В качестве российского примера того, как действуют положительные селективные стимулы, приведу общество «Мемориал». Оно производит несомненное общественное благо – восстанавливает и поддерживает историческую память нации. Именно для этого 20 лет назад собралась небольшая группа людей с очень сильными профессиональными возможностями. Но, с другой стороны, «Мемориал» – организация, в которой состоят около миллиона людей, потому что она оказывает правовую и гуманитарную помощь репрессированным и членам их семей. Получается, что эта система одновременно обеспечивает оказание взаимных услуг и создание общественного блага. Причем функционирует она отнюдь не на бюджетные деньги.
Что касается негативных селективных стимулов, то их действие хорошо знакомо всем, кто читал книгу Марио Пьюзо или хотя бы смотрел фильм «Крестный отец». Почему там, где действуют профсоюзы, немедленно появляется мафия? Потому что это выгодно обеим сторонам. В конце 1940-х годов в США был принят закон Тафта-Хартли, который был направлен против засилья в профсоюзах организованной преступности и ставил их под контроль правительства. Однако вскоре он был отменен, и произошло это по одной простой причине: закон Тафта-Хартли не был нужен профсоюзам, они вовсе не возражали против мафиозного присутствия. Мафия гарантировала их существование, она была эффективным инструментом поддержания коллективного договора. Допустим, идет забастовка. Как не допустить на завод штрейкбрехеров? Очень просто: поставить у проходной людей с бейсбольными битами, не очень симпатичными физиономиями и не очень добрым взглядом. Аналогичный пример из российской практики – различные организации ветеранов Афганистана. С одной стороны, вроде бы социальная организация, с другой – криминальные войны, взрывы на кладбищах и тому подобное.
Подобное сосуществование добра и зла, когда группы людей объединяются при помощи насилия или угрозы применения насилия, – это и есть использование негативных селективных стимулов. Если не находится достаточных позитивных стимулов, чтобы большие сообщества людей производили общественные блага, соблюдали правила, поддерживали неформальные институты, то этим начинают заниматься организации, которые имеют преимущество в осуществлении насилия (в том числе государство).
Общество – а вернее, различные группы внутри него – в состоянии производить самые разные общественные блага. Но на ранних фазах развития общественной активности негативные стимулы найти легче, чем позитивные. «Мемориал» и американские фермерские ассоциации – это креативные решения. Если же подобных креативных наработок не хватает, в общественную деятельность вплетаются нити насилия. При этом из самого факта существования тех или иных групп, которые теоретически могут производить общественные блага, совершенно не следует, что они будут это делать.
Общество и капитал
Почему же в одних странах различные группы производят много общественных благ, а в других – мало? Иными словами, что определяет конструктивность коллективной общественной деятельности? Почему в Скандинавии около 80 % людей состоят минимум в одной общественной организации, а в России процент людей, участвующих в деятельности неполитических общественных организаций, примерно равен проценту европейцев, которые состоят в политических движениях (а это, замечу, очень специфический вид общественной деятельности)? Все это обусловлено тем, насколько высоки трансакционные издержки коммуникации, контактов между людьми. Эти издержки – переменная величина, которая фиксируется специальным индикатором под названием социальный капитал, свидетельствующим об уровне взаимного доверия и честности в обществе.
Социальный капитал можно измерять двумя способами. Первый – с помощью соцопросов, в которых респонденты отвечают, насколько они доверяют другим людям: родным, близким, соседям, незнакомцам, жителям своего города, региона, страны. У нас такие опросы первым начал проводить лет двадцать назад Юрий Левада, но в Европе они проводятся уже больше полувека, а это вполне достаточный срок, чтобы можно было рассуждать о различных тенденциях и влиянии социального капитала на жизнь страны. Например, мы знаем, что в послевоенной Германии уровень взаимного доверия в обществе был рекордно низким: на вопрос, можно ли доверять другим людям, «нет» отвечали больше 90 % респондентов. И это понятно, у немцев за спиной было 13 лет нацистского режима, военный разгром, очень тяжелая послевоенная депрессия. Зато в конце 1950-х уже больше половины немцев отвечали на аналогичный вопрос положительно.
Современная Россия поразительно похожа на послевоенную Германию: у нас 88 % людей говорят, что другим доверять нельзя, – очень близко к абсолютному рекорду немцев. А вот в конце 1980-х все было иначе: 74 % людей говорили, что доверять другим можно. И мы видим, как это проявляется: сейчас, когда 10 тысяч человек выходят на митинги в Калининграде или во Владивостоке, все страшно удивляются, а 20 лет назад по полмиллиона выходило на улицы Москвы, и это было в порядке вещей. Все дело в социальном капитале – тогда его уровень был несравненно выше, и люди были гораздо больше готовы к коллективным действиям.
Второй способ измерения социального капитала практикуют американцы: бросаешь кошелек со стодолларовой купюрой и адресом хозяина и смотришь, сколько людей его вернут. Правда, если учитывать данные социологии, в России проводить такой эксперимент довольно рискованно: так можно все наши валютные резервы по улицам раскидать. Поэтому я могу предложить третий, типично российский способ мерить социальный капитал.
Один мой знакомый лет десять назад построил дом в Подмосковье, позвал посмотреть, говорит: «Смотри, я по английскому проекту строил». А я ему говорю: «Понимаешь, в Англии это была бы либо тюрьма, либо психбольница». Потому что дом-то он, конечно, сделал по английскому проекту, но одновременно построил еще и забор высотой в четыре метра, в Англии совершенно невообразимый. Если где-нибудь в Литве или на Кипре вы видите дом с забором, можно не сомневаться: русские купили. Это и есть третий способ измерения социального капитала: чем выше и плотнее забор, тем ниже уровень взаимного доверия в обществе.
Общество и связи
Но что будет, если в России, как в середине XX века в Германии, начнет внезапно расти уровень взаимного доверия? Когда растет социальный капитал, падают издержки коммуникации между людьми, коллективная деятельность становится более массовой, интенсивной, эффективной, и в итоге производится больше общественных благ. Первые признаки положительной динамики экономисты и социологи определяют как рост плотности социального капитала. Возьмем то же самое общее собрание жильцов. Если люди после него сразу же разошлись, плотность социального капитала низкая. Если они пошли по пиву, значит, у них формируются более плотные социальные связи. Ну а если они все вместе пошли репетировать домашний спектакль, значит, плотность социального капитала уже очень высока, у людей есть множество связей. В этот момент начинается интенсивный процесс накопления социального капитала, который в итоге прорывается наружу.
Правда, прорываться он может по-разному. Есть два типа социального капитала, которые влияют на дальнейшую жизнь очень по-разному. Первый называется бондингом, от английского слова «bond» – «связь». Это своего рода огораживание внутри одной группы людей: я доверяю, но только своим. Бондинг свойственен, например, представителям преступных группировок: есть мои братки, я им доверяю всецело, они мне спину прикрывают – а есть братки чужие, им я совсем не доверяю, с ними я воюю. Но это могут быть не только бандиты, но и представители одной этнической группы, жители одного города или двора. Бондинговый капитал по-своему хорош, потому что позволяет легко функционировать таким вещам, как кредитный потребительский кооператив, когда люди сберегают деньги и выдают кредиты другим, или больничные страховые кассы, или общества взаимного страхования (а в криминальных группах – знаменитый «общак»).