Экспедиция в один конец
Шрифт:
Он прошел в комнату, уселся за письменным столом.
Этот стол был знаком ему с детства. Старый, потертый, скособоченный, с невесть куда девшимися замками…
Когда-то, сидя за ним, он делал школьные уроки, писал институтские шпаргалки, позже — статейки, стихи…
Он любовно провел ладонью по старой, шершавой поверхности с давно сошедшим лаком, оставшимся лишь в глубине пор оголенной древесины.
Выдвинул ящик, узрев в нем личные архивные папки, доверенные на хранение квартиранту.
Развернул самую толстую.
Вот она — первая его публикация, вырезанная из газеты и наклеенная на машинописный лист. С указанием даты.
Сочинение по заданию редактора молодежки накануне каких-то коммунистических псевдовыборов. Кого там выбирали, уже напрочь забылось, но публикация о канувшем в Лету событии осталась.
Вот и старушка с задумчивым взглядом, Скрылась за ширмой большой. Сделала все, что ей было там надо, И возвратилась домой.
Усмехнулся. Ничего так подковырочка… С цианистым идеологическим калом… А проглотили ведь!
А вот и иное, связанное с женой, а также с пьянками и прозорливыми подозрениями в отношении любовника супруги:
Она Петьку какого-то любит,
Ну и пусть! Несмотря ни на что,
Отогреет меня, приголубит
И от снега отчистит пальто.
А это откуда?
Когда твои груди — весомы и потны,
Качаясь, нависнут над мной…
Он сокрушенно качнул головой. Среди муз, посещавших его, были, оказывается, и весьма распутные дамы… Тяжко вздохнул. Размочалил в пепельнице окурок. Неужели это было? Какая-то совершенная иная жизнь… Позволявшая писать стихи, ставя данное занятие основной жизненной целью, разбрасываться, пить–гулять, искать смысл бытия в своих чувствах и мироощущении, не заботиться ни о деньгах, ни о будущей старости и карьере…
Вот тебе и прошлое тоталитарное общество! Пагубное вроде. Тупиковое, как утверждают. Может быть. А все-таки, пребывая в нем, он был по–настоящему, безоблачно счастлив…
"Хотя, — подумалось обреченно, — счастье — величина дискретная, а не перманентная. И в этом — смысл".
Однако того счастья, что окрыляло его душу, когда он лелеял выстраданное слово, уже не будет. Коростой душа покрылась, другие ей утехи нужны. Э–эх!
Но и прошлое сочинительство тоже не прошло даром. Хотя бы потому, что оно воспитало в нем чувство прекрасного. А это — прекрасное чувство!
Он взял со стола потрепанную книжонку с крикливой пестренькой обложкой. Ознакомившись со сведениями об авторе, понял: труд некоего современного коммерческого борзописца.
Наугад развернул страницу, прочел: "По причине раннего утра парк был пуст…"
Ослепленно зажмурил глаза. Вот так перл! Вот так литература переходного, так сказать, периода!
Вспомнилось, как в шестидесятых годах на помойку выносились изукрашенные вязью кропотливой резьбы старинные комоды красного дерева, дубовые стулья, обитые бычьей кожей, — якобы громоздкий, вычурный хлам.
И в квартирах–сотах утверждались шкафчики–столики из прессованных опилок, пластиковые торшеры, раскладные диванчики… Банальный же хлопок заменялся восхитительно модным нейлоном.
Нечто подобное сейчас происходило и с литературой.
Хотя с другой стороны, одна крайность затмевала иную. Прежние советские прозаики времен ожиревшего застоя порой являли чудо слова, но общий куцый смысл их сочинений ни о чем, лишенный остроты и правды, с зашифрованными фигами, подлежащими дотошной разгадке, обратил интеллектуальные усилия тысяч словесников в груды макулатуры.
Но они — собратья Крохина — все-таки отличали прозу от словосочетаний, они чувствовали пошлость литературщины, а бойкая графоманствующая публика, пришедшая на смену им — выдохшимся в конструировании фиг, живо оседлала конька расхожего криминала и пустила его в галоп, высекая кондовыми копытами бумагомарательные драмы, где путались курки и спусковые крючки, резидентуры и агентуры, оперы и следователи…
Книжки как сосиски. Съел — и забыл.
Он всегда полагал, что писатель соединяет в себе одновременно композитора, автора песни и певца. Бывает, что "напевность$1 — музыка стиха или прозы — великолепна, но мысли — ни на грош. Бывает — есть великолепная мысль, но музыки и исполнительского мастерства, то есть "языка", — никакого. Ну и возможны иные вариации. В приложении к современности — нет ни того, ни сего, ни этого.
Впрочем, по дороге к Геннадию он купил книжку. Автором являлся его знакомый поэт, с кем он не виделся уже лет шесть.
Поэт, судя по всему, решил податься в прозаики.
Крохин вытащил из кармана пальто книгу. Раскрыл — опять-таки — наугад.
"…он встал на неутомимый эскалатор, поехал наверх. Было что-то утешительное в этом медленном подъеме из-под земли на свет божий. Навстречу спускались в мраморную преисподнюю грустные люди, словно предчувствуя, что когда-нибудь придется проделать это уже по–настоящему, раз и навсегда. Для кого-нибудь из них, может статься, данный спуск и в самом деле был последней, генеральной репетицией.
Он скользил по молчаливым, сосредоточенным лицам, сознавая, что видит их в последний раз. Сколько же лиц человеческих перевидела земля за все эти пролетевшие века и тысячелетия. Где они теперь, в каких неведомых далях и пространствах?"
А вот еще:
"Так бывает солнечным августовским днем, когда встрепенется от внезапного порыва ветра березовая роща и густо посыплется с ослабевших веток невесомая листва. И долго еще успокаивается это сухое шуршание, несколько упрямых листков пытаются зацепиться за соседние ветви, прежде чем упасть на землю, но безуспешно. Роща по–летнему жива, нет в ней покуда явных прорех и просветов, но человек уже замер с дрогнувшим сердцем — как быстро летит время, вот и осень, а там зима, зима…"
Ого! Оказывается, за тяжким заслоном всякого рода новомодной жути таились, слабенько пробиваясь наружу, как ростки сквозь асфальт, живые побеги настоящей литературы — неподвластные коммерческой косе. В невзрачных обложечках, с хилыми тиражами… А иногда и маскировалась в этой жути, идя на компромисс формальной мимикрии.
Он положил папку обратно, поверх хранившейся в ящике портативной пишущей машинки.
Подумал рассеянно, глядя на смерзшиеся в пыльной заскорузлой ваксе литерные молоточки: "Из этих буковок, как из атомов, составляются миры".