Экспериментальный театр
Шрифт:
– Чем будут брызгать?
– еще раз спросила Элико.
– Откуда же я знаю. По-видимому, краской.
– Зачем? С какой стати? Что за глупости! И что значит "по-видимому"? Ты же говоришь по-немецки... Расспроси ее.
Я сделал попытку расспросить.
– Не волнуйтесь. Скоро всё увидите, - сказала очкастая барышня.
– Что она тебе сказала?
– Она сказала, чтобы мы не беспокоились. А сумку твою ты на всякий случай все-таки дай мне.
– Что значит "на всякий случай"? Что ты меня пугаешь!!
Я хотел сунуть сумку под халат, но сделать это было трудно, так как халат мой застегивался
Из маленькой дверки на сцену вышли два человека в основательно замаранных краской комбинезонах - один пожилой, полный, невысокий, с одышкой, другой - жизнерадостный красивый юноша. Если память мне не изменяет, они принесли с собой еще по одному ведру краски. А парень сверх того нес еще на плече небольшую лестницу-стремянку - тоже всю изгаженную краской.
Уже выходя на сцену, они оживленно между собой разговаривали.
Считается, что я знаю немецкий язык. Да, не чересчур сложный текст я могу читать без словаря. В магазине, в трамвае, в кафе моих познаний в немецком вполне хватает. Легче всего мне говорить с людьми, для которых немецкий не является родным, например - в Венгрии, где очень многие пожилые люди еще помнят государственный язык Австро-Венгерской империи. Но беглую немецкую речь, да еще на швейцарской сцене, да при этом еще какой-то профессиональный малярный жаргон - я почти не понимал. Пожалуй, честнее будет сказать - не понимал вовсе. Изредка выскакивало какое-нибудь знакомое слово или даже небольшая фраза, которым я радовался, как радуется заблудившийся в лесу далекому "ау", но потом снова все глохло, сливалось в невнятную тарабарщину, и я уже не делал попыток вслушиваться и не пробовал понять, о чем там идет речь. Тем более что нам уже было не до этого.
Маляры, как только вышли на сцену, тут же принялись за работу.
Пожилой расставил стремянку и, поднявшись на одну-две ступеньки, стал красить снизу висящую над ним толстую трубу, а юноша залез на другие трубы, лег на них животом, подвесил рядом ведерко и стал красить то, что было впереди него, постепенно отползая назад, как раз в нашу сторону. Красили они не как-нибудь, а по-всамделишному, как заправские маляры: кисти окунали глубоко, перед употреблением стряхивали с них лишнюю краску, мазки делали сильные и уверенные, и с каждым взмахом этих факелообразных кистей мы, сидевшие в первых рядах, невольно вздрагивали и отшатывались.
– Прошу тебя, возьми, пожалуйста, - услышал я встревоженный шепот Элико и почувствовал, как что-то тыркается мне в бок. Конечно, это была злополучная сумка. Я сунул ее под халат, зажал коленями и при этом должен был двумя руками натянуть полы халата, для чего пришлось несколько согнуться и принять не совсем удобную и естественную позу.
А на сцене или, точнее сказать, над сценой продолжался оживленный диалог. Старик на что-то жаловался, молодой быстро-быстро говорил какие-то возвышенные, бодрые слова. И когда он так говорил, он особенно энергично взмахивал кистью, и всякий раз мы отшатывались назад или падали головами на плечи соседей. Наконец наступила минута, когда я вздрогнул, дернул головой и сказал:
– Готово. Уже есть.
Элико искоса взглянула на меня и, подавляя вздох, сказала:
– Да. Около носа. На щеке.
Руки у меня были заняты сумкой, я мог только пошевелить носом.
– Чешется, - сказал я.
– Я сейчас вытру. Но - что делать?
– платок у меня в сумке.
– Ничего. Я потерплю. Помолчим давай. Мы мешаем соседям.
Тут меня ляпнуло по носу. Элико сидела ближе к малярам, но почему-то в зоне огня оказался именно я. Я схватился за нос, выпустив при этом сумку, и она с малоприличным шумом упала на каменный пол.
На мое счастье, в эту минуту на сцене появился еще один персонаж директор или владелец предприятия. Маляры приостановили работу и стали на что-то жаловаться и чего-то требовать. Хозяин им отвечал.
Пользуясь передышкой, я рукавом халата незаметно вытер нос, покосившись при этом направо. Многие молодые люди тоже платками и рукавами вытирали лица. Все при этом почему-то радостно улыбались. Один, помню, сделал из газеты два кивера - для себя и для своей девушки. У меня газеты не было, и в дальнейшем мне оставалось лишь надеяться на милость автора и постановщиков. Милость эта была проявлена. После директора на сцене появился человек в синем комбинезоне. Почему-то его называли монтером. Но уже по одному тому, каким грубым и даже омерзительным голосом он говорил с товарищами, видно было, что человек этот - подонок и шкура, во всяком случае, личность в высшей степени подлая. В чем именно заключалась его подлость, я не уразумел. Думаю, что он сыграл какую-то роковую роль в жизни старого маляра. Говорили они довольно долго - до конца первого действия.
В антракте нам тоже хватило дела. Прежде всего Элико позаботилась о своей сумке - отнесла ее туда, где ей и положено было быть. Потом она позаботилась и обо мне: отведя в сторону, давала мне, как мальчику, слюнить платок и сводила пятна с носа и с других участков моего лица.
С выражением глубокого сочувствия в глазах спустились со своей верхотуры и окружили нас наши товарищи.
– Переходите к нам, место найдется, потеснимся, - предложил Турундис.
Я поблагодарил и отказался. Как человеку, уже побывавшему в боях, мне не хотелось переводиться куда-то в тыл.
Во втором действии пожилой маляр сошел с ума. Не как-нибудь, не фигурально, а на самом деле: повредился.
Теперь он с кистью в руке лежал на трубах, а молодой работал внизу. Впрочем, они уже почти не работали, а только разговаривали. Речь у них шла о войне, об атомной войне, как мне послышалось. Не стоит, конечно, пробовать говорить о пьесе, в которой мало что уразумел. Но одно я, мне кажется, понял хорошо. И запомнил. Маляр лежал на своих трубах и с ужасом говорил о том, что мерещится ему в будущем, если в мире сохранятся те же порядки и те же законы, какие царят сейчас. Зловещим, сдавленным голосом он предсказывал наступление атомной войны. При этом он окунал свою кисть в ведерко, пошевеливал кистью, и большие жирные капли, действительно похожие чем-то на авиационные бомбы, одна за другой медленно падали на дощатые подмостки.
– Одна... другая... третья, - говорил задыхаясь маляр. А потом стал уже не говорить, а кричать:
– Пятая... шестая... седьмая!!!
И становилось и в самом деле страшно. Особенно нам, ленинградцам, тем, кто перенес войну и блокаду.
И вот крик оборвался. Старый маляр выпустил кисть. Безжизненно упали, повисли над подмостками его руки. Старик умер.
Софиты один за другим медленно гасли.
В темноте раздались шумные, даже ликующие аплодисменты.
Снова вспыхнул свет.