Экватор. Черный цвет & Белый цвет
Шрифт:
— Целься в яйца. Не нужно убивать, нужно обезвредить.
Я вздрогнул. Тогда эти слова меня испугали своей практичной откровенностью. «Не нужно убивать, нужно обезвредить,» — так обычно говорит себе любой профессиональный солдат, для которого война это просто работа. Вынужденное занятие, за неимением другого. Я это понял много лет спустя. Ну, а сейчас я думаю о том, сколько же исправного, неисправного и не очень исправного оружия я продал, перевез и всучил разным маньякам, которые только и думают о том, чтобы убивать себе подобных. Для таких убийство не просто работа, а любимая работа. Лешу Ломако, моего первого тренера, после этой тренировки, кстати, выгнали с работы. Сторож рассказал о нашей вечерней канонаде директору спортшколы, и тот в присутствии всех ее учеников объявил Лешу преступником, по которому тюрьма плачет. Он и без того ненавидел Алексея и, видимо, в глубине души надеялся, что Лешу посадят. Но его не посадили. Только забрали пистолет. Кажется, сделал это следователь КГБ. А, может быть, Леша сам его добровольно сдал. На большее наша городская власть не осмелилась. Ломако, оказывается, был секретным указом награжден очень важной медалью или даже орденом, о чем, кстати, во время перестройки писала какая-то местная газета.
ГЛАВА 2 — УКРАИНА. СЕМЕЙНОЕ ДЕЛО
Военным летчиком я стал тоже случайно, хотя, и не совсем. Все, что происходит с нами, предопределено цепью предыдущих событий, причем, и тех, которые не имеют к нам прямого отношения. В моей семье было такое количество военных, что, кажется, не надеть на себя военную форму было бы просто предательством славных предков.
Но так бывает только в учебниках истории и патриотических романах.
Мама очень не хотела, чтобы я оказался в армии, и, как это ни парадоксально, самый лучший способ избавить меня от воинской обязанности она нашла довольно странный. А именно собралась отправить меня, толстяка и увальня, в военное училище. Якобы, все основные армейские невзгоды и трудности падают на плечи солдат срочной службы, а вот офицерская жизнь полна благородства и взаимовыручки. Они, конечно, защищают Родину и рискуют жизнью, но при этом имеют устойчивое материальное положение, здоровые взаимоотношения в коллективе — без мордобоя — и гарантированный карьерный рост. Почему она так думала, ума не приложу. Неужели она настолько идеализировала своего мужа и моего отца, что никогда не расспрашивала о работе? Или насмотрелась сверх меры фильмов «про людей в форме»? Она же не могла не знать, что из всех вышеуказанных стереотипов военной жизни действительности соответствует только один. Военная карьера давала широкие возможности тем, кто готов был умереть за Родину. Способы были разные, от цирроза печени во время суровой многочасовой офицерской пьянки до подрыва на противотанковой мине во время оказания интернациональной помощи какому-нибудь многострадальному азиатскому, африканскому или латиноамериканскому народу. Все остальное — карьерный или материальный рост, душевные благородные отношения — обычно оказывалось иллюзией. Великой советской иллюзией. Но мать в нее верила.
Отец у меня летал штурманом на бомбардировщике Ту-16. Мы тогда жили в Полтаве. Аэродром, на котором служил мой отец, был построен еще во время войны специально для американских самолетов. Они летали бомбить Берлин. Но до Берлина дотянуть, в силу несовершенства конструкции, не могли. Советское правительство предоставило им «аэродром подскока». Место, где можно передохнуть и подзаправиться. Со временем он превратился в полноценную авиабазу. Американскую, в сущности. Американцы жили в военном городке, от которого ничего сейчас не осталось. А вот металлические плиты от американской взлетно-посадочной полосы я еще застал. Я помню, они лежали сбоку новой взлетки, такие мощные, хорошо подогнанные друг к другу шестигранники. Отполированные до блеска тысячами касаний американских шасси, они так нагревались летом на солнце, что, казалось, брось на них яйцо, и через пять минут получишь глазунью.
Как-то в сентябре, помню, мы с приятелями, совсем еще мальчишки, пролезли на аэродром и провалялись на этих плитах полдня. Мы разделись по пояс, и мои рыхловатые телеса стал обдавать прохладой осторожный ветер ранней осени. В его дыхании чувствовался холод, который неприятными змейками струился у меня по спине и сбегал вниз по моим жировым отложениям. Я лег на эти стальные плиты. Они были горячими. Над нами светило белое солнце сентября, под нами была история. Горячая, и потому немного ожившая. Тогда я не очень хорошо разбирался в том, откуда взялись эти плиты под Полтавой, но инстинктивно прижимался к ним, к железному теплу прошедшей войны. Удивительно, что никто нас тогда не застукал — ни солдаты-охранники, ни всевидящий руководитель полетов в диспетчерской башне. Удивительно вообще, как мы остались живы и здоровы. Видимо, в тот день не было полетов.
А вообще-то «шестнадцатые» здесь взлетали и садились по нескольку раз в день. Аэродром накрывал все Средиземное море и даже немного Индийский океан. Помню, отец уходил утром на работу и говорил весело матери: «Смотри не загуляй, я сегодня до Турции и обратно, к обеду вернусь.» И возвращался, веселый, с легким хмельным запахом. Мать ему: «Где пил?» А он убедительно врал: «Да ты что! Это я квас, в нашей столовой.» Квасу в офицерской столовке на аэродроме и впрямь было хоть отбавляй. Это у них, у «стратегов», такая традиция была: квас пить. В любой точке, где садились бомбардировщики, даже там, где не было ни вкусной жратвы, ни нормальных столовок, всегда был свежий квас. По легенде, эта традиция пошла именно отсюда, из Полтавы. Квасом американское начальство дурило своих пилотов, чтобы те по привычке пиво перед полетом не хлестали. И после полета тоже. Квас был забористый, с изюмом, но, конечно, по эффективности уступал пиву и вставлять летчикам не мог. Нашим тоже пришлось пить квас с американцами. Пили. Давились, но пили. Деваться было некуда — приказ. Советское командование решило последовать американскому примеру и нашло повод, чтобы победить беспросветное пьянство, спутник любой войны. «Мы должны создать максимально благоприятную и привычную обстановку для наших гостей,» — вот что говорили военачальники. — «Они пьют квас, и мы тоже будем.» Но однажды братья по оружию улетели навсегда. А привычка пить квас осталась. Наследие капитализма и американского образа жизни. Стандартов, так сказать. Правда, как только офицеры выходили за КПП, то ноги сами несли их в ближайший магазин, чуть левее от входа на авиабазу. А потом на лавочку в скверике. Там и столики были оборудованы.
Отец погиб трагически и нелепо, — автобус, который по декабрьскому гололеду вез экипаж на аэродром, перевернулся, — и мать уехала к родителям в Харьков. Она так ни разу после этого не вышла замуж, и поначалу старалась оградить меня от всего, что связано с армией. Но до конца это ей не удалось. Стрелковый спорт начал пробуждать во мне древние воинские инстинкты, и запах ружейной смазки возбуждал меня, как запах дичи молодую легавую на первой охоте. Я, впрочем, говорил уже об этом. Когда я услышал от матери о плане действий относительно службы в армии, меня, честно говоря, даже обрадовала перспектива «косить» вот таким радикальным, необычным способом. Одна у нас с мамой вышла заминка. Не заминка даже, а настоящий скандал. Она не хотела и близко подпускать меня к военным самолетам. Отец погиб на земле, по вине или неосторожности шофера, который, кажется, был вольнонаемным, но, несмотря ни на что, мать в случившемся винила военную авиацию. Помню, я был совсем еще подростком, а она уже с нескрываемым раздражением смотрела на то, как иногда от нечего делать я клеил из пластмассы модели самолетов. Они висели на толстых нитках под потолком нашей невысокой квартиры в «хрущевке» на окраине города, и мама всякий раз тихо ругалась, когда цеплялась за них, перемещаясь из комнаты в кухню и обратно. Впрочем, несмотря на раздражение, она очень осторожно, чтобы не сломать, вытаскивала пластмассовый пропеллер от Ан-24 из лакированной прически, если тот назойливым насекомым цеплялся за ее волосы. Когда я сказал ей, что буду поступать в летное училище, мама долго молчала, потом взорвалась грозной тирадой о том, что план «кошения» отменяется, и что она лучше отдаст меня в солдаты. Я тогда был в десятом классе, и как всякий подросток, лучше знал свою маму, чем она меня. Я понимал, что у нее обычная истерика, и спокойно пытался найти убедительные аргументы — что самолеты падают редко, а солдаты бьют друг другу морду часто. А еще иногда и стреляют в обидчиков. А еще от невыносимой жизни в казарме интеллигентные люди накладывают на себя
ГЛАВА 3 — АФГАНИСТАН. ПРЕМИЯ ЗА РЕЙС
Я закончил училище в восемьдесят третьем. Между прочим, почти что с отличием, только немного подкачало знание истории. Совершенно бесполезный предмет, особенно в его коммунистической ипостаси. «История КПСС», и ее отросток, политическая экономия, мне не были нужны. История и экономия уже вплотную занимались нами. В самом разгаре была война в Афганистане. Меня отправили в Душанбе в качестве штурмана, и я заранее знал, каков будет мой дальнейший маршрут. Наш «борт» курсировал над территорией южного соседа, из Кандагара в Герат, из Герата в Баграм, и снова в Кандагар. Между собой мы называли наш полетный план «К.Г.Б.», по заглавным буквам наиболее часто посещаемых населенных пунктов. Ничего особенно героического в моей практике не было. Возили все подряд и всех подряд — от туалетной бумаги до генеральских инспекций. При взлете и посадке мы следовали инструкциям, исправно отстреливали сигнальные ракеты, служившие тепловыми ловушками для «стингеров». Я убежден, что живы и здоровы мы остались именно поэтому. Хотя ни разу не заметил, чтобы в нас стреляли. Так бы я летал, может быть, и по сегодняшний день, если бы однажды к нам не приехал вместе с командиром полка никому не известный человек в синем штатском костюме и не приказал загрузить в самолет несколько тяжелых ящиков. Я уже научился разбираться в маркировке и с первого взгляда понял, что внутри этих ящиков гранатометы. Мы стояли тогда в Баграме, а лететь нужно было в Кандагар и обратно. Командир экипажа был не похож на себя. Он явно угождал этому синепиджачнику, и я впервые подумал о том, что на войне от героизма до лизоблюдства один шаг. Бывало, что в Афгане мы гоняли «левак» для солдатских и офицерских магазинов, и тогда нашими верными друзьями и партнерами становились контрактницы-продавщицы. Несомненно, этот рейс тоже был «леваком», но каким-то необычным, даже подозрительным. В Кандагар нас отправили внезапно и безо всяких полетных документов. Люди, разгружавшие наш «борт», тоже были загадочными. Это были вовсе не наши солдатики в «эксперименталке». И даже не афганские союзники в грубого сукна серо-зеленой форме . Это были люди в штатском. То бишь, местные бородачи. В грязных потертых шарвар-камизах и в серых пакулях, которые мы называли «шапками-душманками». Бородачи были без оружия, но я ни минуты не сомневался, что свои автоматы они оставили под присмотром афганского часового в караулке за пакгаузом. Дабы не смущать глупых шурави. Шурави не задавали вопросов ни командиру, ни человеку в синем костюме. А когда возвращались из Кандагара, «синепиджачник» снял свой пиджак, остался в белой пропотевшей рубашке и, ослабив галстук, зашел в кабину. «Вот вам, товарищи, премия от благодарного афганского народа. Потом, товарищи, на Родине поменяете на советские деньги.» И он сунул каждому из нас по толстой, несколько раз перевязанной резинкой, зеленой пачке. Шел январь восемьдесят девятого. Я повертел пачку в руке. Американские потрепанные пятерки и двадцатки не внушали никакого уважения. «Зачем мне эти бумажки?»— спросил я тогда этого мужика с седым гебешным ежиком на голове. Улыбка сошла с его лица. Он посмотрел мне в глаза и сказал: «Запомни, капитан, через десять лет такой вопрос не возникнет даже у последнего курсанта в учебке.»
Через десять лет зеленых бумажек у меня было очень много. Я был на хорошем счету у этой публики с Лубянки, и мои доходы от левых рейсов росли. А потом Советского Союза не стало, и я начал работать сам. Расстояния для меня потеряли значение, а поездки утратили романтический привкус новизны. Многое из того, что раньше было невозможным, стало доступным и даже обыденным. И все же я часто задаю себе тот идиотский вопрос, на который мне так и не ответил седой гебешник в небе над Афганистаном.
Через десять лет я стал другом одного африканского президента. Хотя «дружеским» его отношение ко мне можно назвать весьма условно. Слово «друг» в данном случае характеризует относительную степень свободы и безопасности, которую я имел на подконтрольных ему территориях. Да чего там скрывать? Ну, вы не можете его не знать, он очень часто появляется в теленовостях. Теперь он уже сидит не в президентском кресле, а на нарах. Зовут его Чарльз Тайлер. Говорят, во времена своего пребывания в Соединенных Штатах, он попал в исправительное заведение где-то в Новой Англии и там получил прозвище Слесарь Чарли. Будущий национальный лидер подрабатывал починкой старых автомобилей. Ему, кажется, это прозвище не очень нравилось, поэтому он избавлялся от всех своих соратников, которые позволяли себе фамильярно называть его Слесарем. Собственно, так поступают все правители, и демократы, и диктаторы. Разница только в том, что демократы старых друзей увольняют, а диктаторы расстреливают. Что касается меня, я даже за глаза звал его иначе. Чарли-бой. Я услышал однажды это прозвище от самой красивой женщины на свете. Вряд ли Тайлер прочтет мои записи, а, значит, они не нарушат его внутреннего спокойствия в комфортабельной спецтюрьме для военных преступников. Я ему должен быть благодарен. Он отдал мне трехэтажный дом в десяти минутах езды от президентского дворца, правда, не совсем безвозмездно. За это он получил от меня среднемагистральный самолет, одна половина которого служила президентским салоном, а другая легко трансформировалась в грузовой отсек. Это было очень удобно. Самолет часто совершал спецполеты по Африке, и никто не мог догадаться, что вместо официальных лиц он перевозит кое-что другое. А в условиях эмбарго это было особенно актуально. Самолет формально не являлся собственностью Тайлера, он числился за одной английской компанией, до истинных владельцев которой докопаться было невозможно. Официально я к этой компании не имел отношения, но в качестве деловых партнеров у меня тогда состояли такие люди, что разглашение их имен могло бы принести мне много-много проблем на рубеже тысячелетия. А теперь мне уже все равно, и эти могущественные люди вместе со своими могущественными именами потеряли для меня всякую ценность. Если говорить начистоту, Тайлер по документам тоже оставался владельцем своего дома. Делая подарок, он говорил мне: «Андрей, так будет лучше для всех. У тебя могут отобрать этот дом. У президента не отберут.» В этой стране все было странным и неправильным, но жизнь среди этой неправильности была пряной и острой, как никогда; она заставляла ценить на вес золота каждый прожитый день, и, вместе с тем, прожигать впустую целые годы. Над воротами дома надпись — «Собственность Эндрю Шута», над иллюминаторами самолета — «President of Liberia», но тем не менее, все было наоборот, и смысл произнесенных слов в этой стране всегда был обратным. Поэтому данное обещание легко забывалось, а о потерянном имуществе принято было не жалеть. Дом не жалко. И самолет не жалко. Ведь там, в Либерии, я нашел то, что стоило для меня больше, чем жизнь, и за это я заплатил очень высокую цену. Возможно, буду платить и впредь.