Экзотические птицы
Шрифт:
— Послушай, принеси мне из ванной халат! — слабым голосом попросила она и со своего места увидела, что тот в самом деле прошел в ванную. Стараясь не шуметь, как можно быстрее, она вскочила с постели, при этом ее немного качнуло, и несколько шагов она пролетела вперед, уцепившись в конце пути за косяк, чтобы не упасть. Тина влетела в кухню. Из не заклеенных еще на зиму окон по ногам зверски дуло. Но сейчас ей было на это плевать. Бутылки на столе не было. Она лихорадочно огляделась и обнаружила этот перевернутый вверх дном зеленый стеклянный предмет в мусорном ведре, а в раковине розовели следы мутной жидкости. Оказывается, на дне бутылки был осадок. Но его, между прочим, тоже можно было пить. В гневе она обернулась. Азарцев стоял за ее спиной с халатом в руках и, проследив направление ее взгляда, горько усмехнулся, разгадав ее хитрость.
— Сейчас будет готов кофе, — сказал он.
— Ты! — бросилась на него с кулаками Валентина Николаевна. — Ты! Мразь! Зачем ты вылил мое вино! — Ее трясло от ярости. Она не владела собой, ничего вокруг не видела, кроме того, что
Она налетела на него в гневе и, не осознавая, что делает, начала колотить изо всех сил кулаками по его груди, по рукам, по плечам, старалась попасть по лицу. Он толкнул ее, защищаясь, одним коротким движением руки, и она отлетела назад, ударилась о край стола, больно ушибла ногу и хотела кинуться на него снова. Но он быстро схватил наполненную водой турку, приготовленную для варки кофе, и выплеснул с размаху холодную воду ей в лицо. Это ее остановило. Она ничего больше не могла сделать. Только завыв от бессилия, от унижения, дико, страшно, она обняла голову руками и стала опускаться на пол. Он смотрел на нее, как смотрят на душевнобольных — с сожалением, с горечью. Он смотрел, как она сидит перед ним на грязном, давно не мытом полу, покрытом старым зеленым линолеумом, в застиранной, задравшейся рубашке, некрасиво расставив опухшие ноги, и воет, воет, засунув руки в нечесаные, давно не крашенные тусклые волосы. Растрепанная, красная, злая. И он с горечью подумал, что ничего в ней уже не осталось от той собранной и молчаливой Валентины Николаевны Толмачевой, заведующей реанимационным отделением большой больницы, в которой начальствовал его бывший институтский приятель. И уж тем более не осталось в ней никаких следов от той тоненькой девушки в серебристом платье, что пела когда-то Шуберта а капелла впереди институтского хора на торжественных вечерах в их студенческую пору. С которой он заново познакомился два года назад в стеклянном магазине перед больницей таким же дождливым осенним днем, какой был сегодня. Которую, неожиданно для себя, тогда полюбил, которую потом долго искал и вот наконец нашел.
Так и продолжая сидеть на полу, она внезапно перестала скулить и стала стряхивать прежними маленькими ручками, которые он раньше так любил целовать, капли воды с головы, лица, шеи. Практически одновременно она начала ругаться, неизящно кривя рот, кляня свою судьбу, мужиков (чтоб они все провалились), в частности, и своего бывшего мужа, и его, Азарцева. Он подумал, что, пожалуй, больше ничего не может сделать для нее, разве что поднять с пола, чтобы она не простудилась. Но тогда она, пожалуй, снова могла в ярости броситься на него, а драться с ней ему было бы тошно. Хватит и того, что он приходил сюда с завидной регулярностью почти целый год, с тех пор как она перестала работать в его клинике. Приходил для того, чтобы уговорить ее начать работать снова, хоть где-нибудь, и больше не пить. Но она не хотела его слушать. Он посмотрел на нее, сидящую на полу, внимательно, напоследок, чтобы лучше запомнить ее раздутое, искаженное лицо и больше никогда уже о ней не жалеть. Потом повернулся и вышел из квартиры, тихо, но плотно закрыв за собой дверь, как делают обычно, уходя навсегда. И Тина, не видя ничего, почувствовала, что он ушел.
Она замолчала, перестала ругаться, ощутив усталость и опустошение, но в то же время и странное удовлетворение от того, что снова одна в своем доме, в своем прибежище, что ей не надо ни с кем говорить, ни перед кем оправдываться. Она медленно, сгорбившись, поднялась с пола, прижала руку к груди, ибо ощущала за грудиной какое-то неприятное жжение, прошла босиком в коридор, нащупала сумку, вытряхнула из кошелька деньги, посмотрела, не завалилось ли несколько монеток на дно, за подкладку и в боковой карман. Она тщательно несколько раз пересчитала все, что нашла в сумке и в кармане старого плаща, и подумала, что денег немного, но еще пока хватит. А значит, ей необязательно идти сегодня в переход торговать газетами и она может не выходить на улицу, весь день пробыть дома, в постели. А завтра время покажет. Может, ей ничего не понадобится, и тогда она сможет снова остаться дома. А может быть, день для нее не наступит вовсе? Это было бы решением всех проблем для нее, но не для родителей. И не для Алеши. Об этом ей больше не захотелось думать. Ей было важно, чтобы время растянулось, размякло, как долго жеванная резина хорошей жвачки. Ей хотелось растянуть на возможно больший срок сладкую дрему в постели, гору книг на одеяле, которые можно лениво и не торопясь перелистывать или не трогать совсем, зная, что спешить некуда. Даже на кухню можно не выходить. На кухне холодно, неуютно. В синей вазе с пестрыми петухами давным-давно уже нет цветов. Да и зачем они? Лишние хлопоты. Все равно завянут. Только еще воду каждый день надо менять. Готовить еду? Зачем? Аппетита у нее нет. Можно вовсе не есть, особенно если бы во вчерашней бутылке осталось хоть чуть-чуть сладковатой, дурманящей влаги.
«Он думает, что я алкоголичка. Ну что же, пусть думает, если ему так легче. Еще неизвестно, что лучше — стакан вина на ночь, чтобы уснуть, или горсть транквилизаторов, чтобы не проснуться». Она и так их уже достаточно попила. Не сама придумала — к невропатологу ходила. По месту жительства. Очередь выстояла два с половиной часа. Удовольствия никакого. Сны от этих таблеток только гаже, а руки все равно трясутся, будто от водки. Негодяй Азарцев, еще посмел спрашивать про алкогольдегидрогеназу! Помнит ли она!
Да, она все помнит. Лучше бы забыть! Как она была счастлива первые полгода, продавая газеты! Никакие сны ее не мучили. А потом началось. Будто сглазил кто. А он еще уговорил ее тогда все-таки пойти работать в его долбаную клинику. И она пошла. Зачем, спрашивается, пошла? Только мучилась! Лучше продавала бы газеты, как начала! Или холодильники, или стиральные машины! Так нет, бес попутал, по профессии заскучала.
Как он говорил? «Газеты может продавать каждый, а ты в своем деле очень хороший специалист. Можешь все, как Господь Бог». Только что же тогда не защитил он такого ценного специалиста?
«Медицина — вторая жизнь, — думала Тина, стоя на кухне будто в оцепенении, — или первая. Или единственная. Господи! За что ты мучаешь меня этими снами? Почему каждую ночь просыпаюсь я по нескольку раз в холодном поту от бессилия, от невозможности никому помочь? — Господи! Ведь вылеченных больных, тех, кому я реально помогла вот этой головой, этими руками, ведь их было гораздо больше, на порядок больше, чем тех, кому помочь было нельзя. За что же ты мучаешь меня, Господи, кошмарами, в которых все, все, все мои больные от разных причин, при разном стечении обстоятельств, но каждую ночь погибают! Только погибают. Погибают и погибают!»
Газеты, которые она продает… В каждой есть медицинский раздел. Как ни почитаешь какой-нибудь очерк, так сразу и кажется, будто врачи у нас сплошь садисты, идиоты и неучи. Заморить больного им что стакан воды выпить, сплошное удовольствие утоления жажды. Раньше, когда она работала в больнице, ей было некогда газеты читать, она и не читала. А потом в переходе стала читать от нечего делать. Боже, зачем ты вкладываешь перо в руки людям, которые не в силах разобраться, что к чему…
Нет! Никогда она больше не пойдет в медицину! Одна только мысль, что не во сне, наяву может повториться кошмар гибели больного, и то не дает покоя! Господи, как ты несправедлив! А эти ужасные вечера! Когда она сидит одна дома в квартире и ей явственно слышится, что ее зовут! Она слышит голоса. То Ашот зовет ее зачем-нибудь в палату, то Валерий Павлович гудит, читая вслух медицинский журнал, то Барашков травит какой-нибудь анекдот, то Таня с Мариной обсуждают фасон нового платья. Только голоса Мышки почему-то не слышит она никогда. Будто Мышки нет и никогда не было. Она не говорит никому о том, что слышит. Скажешь, еще упекут в психушку. Валерия Павловича она во сне видит часто. То ей снится, как она бежит к нему, раненому, лежащему на кафельном полу в той самой палате, но во сне не может его даже перевязать, зажать рану, настолько все у нее валится из слабых рук. То ей видится, что вместо нее к Чистякову бежит Барашков, и тогда она бывает счастлива, но только на миг — Аркадию удается спасти Валерия Павловича. Но через секунду ей уже снится, что после всего доктора собираются в ординаторской и глядят на нее, Тину, с укором и их голоса гудят нестройным хором: «Что же ты ничего не знаешь и не умеешь?» Но еще чаще она видит безымянных больных, тех, чьи лица ей совсем не знакомы. Их везут и везут, заполняют больными палаты и коридоры, и она мечется между ними, не в силах помочь. Сестры не слушают ее приказаний, руки ее дрожат, она не может сделать элементарный внутримышечный укол или не может попасть в вену, не понимает показаний приборов, не может выговорить названий лекарств, и опять все, кто находится рядом, смотрят с укором, с немым вопросом в глазах, в котором ясно читается: «Что с тобой, Тина? Нет, ты кто угодно, но больше не врач. Ты ничего не можешь».
Так каждая ночь проходила в поту, в слезах. Но бывало, что она вовсе не могла уснуть. Лежала до рассвета в кровати, но сон не шел, в памяти мешались лица больных, истории болезни, врачебные конференции, знакомые голоса. Под утро она так уставала от воспоминаний, что казалось, вот закроет глаза — и провалится в сон. Нет, куда там. Сон без сновидений теперь для нее был немыслимой роскошью. И не снились ей ни родители, ни детство, ни Леночка, ни муж или сын, нет этого ничего, как будто и не было в ее жизни. Только больные, только больница. Удивительно, она могла раньше спать в автобусах, в самолетах! Урывками на продавленном диване в холодной, неуютной ординаторской. Какая роскошь! Вернуться бы на этот диван! Сколько бы она отдала, чтобы опять очутиться там, прилечь и быстро заснуть. И спать сколько захочет! Что за пытка! Неужели бессонница — расплата за ее грехи?! А так ли уж много она грешила…
Иногда ей снилась ее последняя работа. Всегда одинаковый сон. Роскошная комната, много народу. На полу шикарные растения в горшках из испанской майолики, на низких старинных столах гладиолусы в вазах. В углу комнаты золоченая клетка. В ней прыгают и щебечут пестрые, незнакомые, с яркими хвостами и хохолками на головах, никогда не виданные Тиной ранее экзотические птицы. Одни птицы исчезают неизвестно куда, другие появляются…
В комнате среди людей — больных и персонала — стоят они втроем: Азарцев, его жена Юлия и она, Тина. Дальше сон развивается всегда одинаково: о чем бы ни велся разговор, Азарцев всегда принимал сторону Юлии. И тогда она, Тина, от ревности, от ярости бросалась на Юлино красивое, холеное лицо. В Тининых снах лицо у Юлии всегда было одинаковое, такое же, как наяву — гладкое, будто фарфоровое. Холодное, красивое, улыбающееся с издевкой. Тине хотелось его разбить. Она нападала. Ее оттаскивали, был шум, крик, летели на пол и разбивались вазы с цветами, выплескивалась на ковры вода, орали в клетках птицы. «Какой скандал в фешенебельной клинике!» — судачили больные. А Юлия смеялась, просто хохотала, выставляя напоказ роскошные искусственные зубы.