Ёла
Шрифт:
Елы и два моторных бота стали у переймы, в губу с сетями побежало два карбаса. Сети ставили ненадолго и тянули их уже грузными, богатыми, с трудом. Бечевка до крови резала Цыбину руки, но чем больнее было рукам, тем ему было шире, радостней, хотелось петь, орать разбойно, вовсю.
Уже никто не знал - день сейчас или ночь. Солнце все время вертелось в небе, как сумасшедшая круговая овца. Все забыли о том, что нужно есть, спать - только вытирали крепкий, соленый, как морская вода, пот и прикладывались к ведерку с нагретой солнцем водой. То черные, то белые поворачивались
– Эй, Фомич, у вас сколько?
– мокрый, белозубый, пьяный, счастливый кричал Цыбин с берега вниз.
– Пудиков триста е-есть!
– Не допрыгнешь! У нас с Клаусом за пятьсот перевалила-а!
Где-то вдали, - а может, и тут же, рядом, Цыбину как во сне мелькнула Анна, у ней на пальце было серебряное кольцо, она что-то протягивала в руке - должно быть, хлеб, Цыбин отмахивался: "Некогда, не надо..." И снова греб в карбасе, снова нагибался с сетью, пил теплую воду, вытягивал тяжелый, веселый груз. С соседней шлюпки кричали: "Гляди, ребята, кит, кит!"
Над темной гладью поднялся белый водяной столб, но Цыбин даже не повернул головы - кит для него сейчас был куда меньше селедки.
Селедка продержалась в губе почти четверо суток. Потом вдруг засвежело, подула моряна, тучи пошли все ходчей, в какие-нибудь полчаса запарусили все небо, и селедка прочно села на дно. Только тут все почуяли, что выбились из сил, подняли якоря и по ветру побежали назад, к дому.
Лов был такой, какого не бывало давно. На бот Клауса пало больше тысячи пудов. Клаус отсчитал Цыбину двадцать червонцев. Это была ела - это была его, Цыбина, ела!
Цыбин шел домой. В лицо, в глаза било косым холодным дождем, но он ничего не чуял, кроме елы, кроме зажатых в левом кармане денег, кроме счастливого, накрывающего с головой сна.
Дома он ничего не стал есть, не раздеваясь, бухнулся на кровать и заснул. Во сне он улыбался. Так во сне улыбаются дети, обнявшись с давно желанным и нынче, наконец, полученным в подарок деревянным конем.
Дождя на другой день уже не было, но все еще дул полунощник - сверху от Новой Земли. Вода в губе была железного цвета, скалы черные, на скалах сидели тучи.
Цыбин проснулся далеко за полдень, сел на кровати. Он знал, что светит солнце и снаружи, и здесь - везде. Потом увидел за окном толстое ватное небо - и все равно: какое-то великолепное солнце было. Он сейчас же вспомнил какое - и засмеялся. Подошла Анна.
– Ты чего?
– спросила она.
Но сказать вслух, словами, было нельзя. Цыбин посадил Анну к себе на колени, взял ее рукою за грудь. Грудь сейчас походила на мешочек с высыпавшимся наполовину зерном, а раньше была полная доверху.
– Ну, ничего, Анка, - сказал Цыбин.
– Теперь у нас все пойдет...
Он наскорях выпил чаю, съел печеных селедок и побежал к Фомичу. Говорили, что когда-то в драке Фомич одним ударом уложил человека наповал и что лучше его моря никто не знает. Лет тысячу назад такой же Фомич, может быть, на этих же самых каменных берегах, был главою племени. Теперь - его выбирали в восемнадцатом в Учредительное Собрание, его спрашивали - сдавать налог или нет, идти в море или не идти.
Заросший серым волосом, коротконогий, он сидел у себя в избе без штанов - парусной иглой прилаживал к ним заплату. Вошел Цыбин. Фомич зажмурил правый глаз и остро, по-ястребиному, посмотрел левым.
– Ну, что?
– спросил он.
Цыбин конфузливо, не глядя - так же, как он стал бы говорить о любви, рассказал Фомичу, что вот теперь деньги есть и надо скорей заказать елу.
– плу, говоришь?
– Фомич зажег трубку, помолчал.
– Так... А только посудину покупать - это, брат, все одно как жениться. Это надо не торопясь. Это - в жизни раз. Оно, да!
Он снова стал стегать иглою. Стежки были из суровых ниток, медленные, прочные - и также были слова. Да. Заказать елу. А где заказать? На казенном заводе? Лапти им плесть, а не строить! В Архангельском - там могут. Это оно, да. А только там, как у нас в советском кооперативе - в очередь становись. Год ждать - не меньше. Да...
За окном на скалах каменно сидели тучи, все небо кругом было серое, состарившееся. Цыбину ясно стало: ждать... Ела уплывала, становилась все меньше, чуть виднелась вдали. Он вздохнул, встал. Руки у него висели так, как будто вместо кулаков были гири.
– Ну, что ж... спасибо, Фомич. Пойду... Фомич опять одноглазо, по-ястребиному поглядел на Цыбина - и даже не так: в Цыбина, внутрь. Поглядел в сказал:
– Погоди-ка...
– Цыбин остановился.
– А если тебе не на заказ, а готовую купить? Слыхал я, одна сейчас продается...
Сердце у Цыбина застучало, как пущенный в ход мотор. Он уже не слышал даже слов, какие говорил Фомич, но и без слов - как понимают друг друга рыбы - понял все, что надо: ела стоит в Мурманске, не какая-нибудь, а норвежская, продает ее норвежка с Кильдина, муж у нее недавно помер. Теперь одно: скорей попасть в Мурманск, пока никто не перехватил елу - его, Цыбина, елу. А пароход на Мурманск, на Вардэ - только через неделю. Перехватят в неделю как пить дать перехватят!
Фомич порылся в серой, спутанной шерсти на лице - и вспомнил:
– А вот - будто Клаус собирался в Мурманск идти. Поршень у него на моторе... Новый надо.
Через минуту Цыбин был уже у Клауса. Клаус молчал, громко сопел по-коровьи. Потом оказал:
– Когда селедка, ты мне двугривенный пуд, но теперь: "Клаус! Клаус!" Но я не вспоминаю. Ты мне помогаешь грузить, и я иду после два дня воскресенье.
Грузить? Да Цыбин сейчас хоть сто пудов поднять может! Только бы дожить - только бы скорее дожить. Как пьяный, напинаясь на людей, на вещи, Цыбин ходил эти два дня. И как пьяный кружил из стороны в сторону ветер, погода была непрочная, вот только что было ясно - и вдруг налетел осенний шквал, все темнело. Темнел и Цыбин: а что если к воскресенью ветер разыграется как следует и Клаус побоится идти?