Ельцин как наваждение. Записки политического проходимца
Шрифт:
– Я в этом и не сомневаюсь. Но пойми, так устроена человеческая память. В ней есть стержень, на котором держатся все воспоминания, и этот стержень – наше «Я». Оно и превращает достоверность в субъективную оценку.
– Это что же выходит, в свидетельствах очевидцев не может быть исторической правды?
– Очевидцы, если они порядочные люди, всегда говорят правду. Но то, что они говорят, нельзя считать исторической достоверностью. Из каждого такого свидетельства нужно обязательно отсеять все личное: «Я подумал… я увидел… я понял… я почувствовал… я удивился». И если без всех этих «Я» что-то от воспоминаний останется, о том и можно будет сказать: все так и было!
То, что он говорил, было понятно по сути. Непонятным было другое – как такое возможно практически
– Пиши так, будто это какой-нибудь flashback, – и почувствовав мое удивление, спросил: – Не знаешь, что это такое? А ты почитай книгу двух канадских нейрохирургов «Эпилепсия и функциональная анатомия мозга». Уверен, после этого у тебя не возникнет вопроса, как писать книгу о Ельцине.
Знакомый врач-психиатр, услышав мой вопрос о том, есть ли у него книга Пэнфилда (Penfield W.) и Джаспера (Jasper H.), обеспокоенно поинтересовался: у тебя какие-то проблемы? Пришлось сказать, что книгу советовал почитать Святослав Николаевич Федоров. Обеспокоенность сменилась ехидной усмешкой: слава Богу, что совет дал офтальмолог, а не проктолог.
– Это еще почему?
– Ну, глаза все же ближе к мозгу, чем ж***а!
Несмотря на насмешки, я буквально силой заставил себя прочитать сей высоконаучный труд от корки до корки. Но, как и следовало ожидать, ровным счетом ничего в нем не понял, кроме одного тезиса, который ученые сформулировали не как предмет своего исследования, а как сопутствующий ему постулат. Видимо, к его восприятию мой интеллект оказался более или менее пригоден. Он, этот самый постулат, поразил меня до глубины души: оказывается, в своих воспоминаниях о прожитом и пережитом человек бывает безукоризненно объективен лишь какую-то долю секунды! За пределами ее он уже несвободен в суждениях, ибо не может полностью отвлечься от своих самооценок и самооправданий, от гордыни и обид, от субъективности людей, к мнению которых привык или обязан прислушиваться. Как ни старайся, все это в той или иной мере искажает рисуемую памятью картину прошлого. И неважно, в лучшую или в худшую сторону. Главное, что в действительности все было не совсем так или даже вовсе не так.
Признаюсь, до того, как я прочел ту книгу, никогда не задумывался, что память по природе своей не может быть беспристрастной. А это значит, что в любых воспоминаниях о прожитом неизбежно присутствует толика субъективности. У одних она бросается в глаза, у других едва заметна. Но она неизбежна. Но тогда что же это за «секунды безукоризненной объективности»? Это и есть тот самый flashback, о котором говорил мне Святослав Федоров – «феномен внезапного и неконтролируемого воспроизведения в сознании человека ярких зрительных и слуховых образов, которые переживаются им как образы воспоминаний». Науке он хорошо известен, а я, наверное, раз сто прочитал это определение, напряг интеллект до критических перегрузок, но не мог понять, что стоит за его мудреностью. Наверное, так бы и не понял, если б не применил к самому себе.
Думаю, такое хоть однажды испытывал каждый из нас.
Представьте себе: вроде все как обычно, ничего неожиданного, и вдруг какая-то мелочь, сопутствовавшая конкретному эпизоду прожитой тобою жизни (легкое дуновение ветерка, запах духов, скрип трамвая, карканье вороны – да что угодно!), на какую-то долю секунды возвращает тебя в ситуацию давно и навсегда ушедшего времени. И это никакое не дежавю, не осознание того, что происходящее с тобой в данный момент уже когда-то происходило и вот удивительным образом повторилось. Про такое состояние плюсквамперфекта вообще нельзя сказать: «Вдруг вспомнилось», потому что ничего не вспоминалось. Именно ОЩУТИЛОСЬ. Причем настолько явственно, что кажется, будто ты и на самом деле переместился в то время и в те обстоятельства.
Оно, это ощущение былого, возникает неожиданно и независимо
Спустя год академик Федоров напомнил мне про тот разговор о памяти и воспоминаниях. В ту пору я вел на Радио-1 политическую программу, и он пришел ко мне на эфир.
– Ну что, еще не написал свои исторические мемуары?
– Нет.
– Что так? Ленишься?
– Жду, когда на меня снизойдет flashback.
– А-а, так ты все-таки прочитал?! Молодец! Жаль только, что не понял в ней главного.
– А что главное?
– Память сосредотачивается на общей картине, flashback – на деталях. Подумай над этим.
И я подумал.
«Вспомнить прошлое» и «ощутить прошлое» – в чем разница? В деталях. Она примерно такая же, как между тщательно выписанной акварелькой и фотоснимком. Взгляд живописца выхватывает из увиденного только важные для его замысла детали – поле, речку, мостик, солнышко на небе, птичек на деревьях, пейзанок с косами. Его творение – продукт творческого воображения, иллюзорное воспроизведение действительности. Фотоснимок же фиксирует все, «как оно есть», и в этом смысле он много ближе к реальности. Человек, если это не лжец и не фальсификатор, рассказывая о каких-то событиях, свидетелем которых он был, крайне редко искажает общую картину. Он осознанно или неосознанно искажает детали, порой несущественные и сопутствующие чему-то главному. Но вот ведь в чем парадокс – для его читателя или слушателя они, эти самые детали, как правило, оказываются важнее важного и именно из них он складывает собственное представление о прошлом.
И какой же из всех этих рассуждений следует вывод? Чтобы приблизить пристрастные воспоминания о прошлом к беспристрастному ощущению прошлого, нужно по возможности исключить из них собственное «Я» и сосредоточиться на деталях. Конечно, это еще не гарантия объективности, но все же шанс не скатиться к самолюбованию и не уверовать в собственную непогрешимость.
…Детство мое прошло в Карлсхорсте, пригороде еще не оправившейся от войны германской столицы. Одни говорили, что я – дитя освободителей, другие – что оккупантов. А я мечтал вернуться в Россию и считал дни, остающиеся до отцовского очередного отпуска. Время тянулось медленно, и мне казалось, мы никогда не уедем домой. И тогда я начинал думать о том, как было бы здорово, если б в Берлине случилось землетрясение и разрушило наш здешний дом (почему именно землетрясение, а не что-то еще, до сих пор не могу понять). Тогда нам стало бы негде жить, и мы наконец уехали туда, где все говорят по-русски, где зимой выпадает белый-пребелый снег и не тает до самой весны, где летом можно посидеть с мальчишками на берегу неторопливой речки и полюбоваться, как поплавок задиристо подрагивает от поклевок хитрых ершей.
Я очень хотел домой, и поэтому все вокруг было немило. Даже немногочисленные немецкие дружки-приятели, с которыми облазил все в округе, включая разрушенные бомбежками дома и сохранившиеся блиндажи да окопы. Рассорившись из-за чего-нибудь – в какой мальчишеской компании не бывает ссор? – я плевал в них самым страшным ругательством того времени: у-у, фашисты! Бить озлобившегося «освободителя» друзья не решались, но жаловались своим родителям, а те, соответственно, моему отцу. Отец брал в руки ремень и охаживал по тому месту, коим, по его разумению, я думал вместо предназначенной для этой цели головы.